Выбрать главу

— И без меня выпустят. Повторяю, есть более важное дело. Я уже договорилась с председателем колхоза. Если хочешь, могу объяснить…

Я коротко объяснила.

— Как хочешь, Гусева, влетит тебе от Юрки Савельева. А мы будем помогать по ремонту тракторов.

— Вот молодцы! Пока, ребята!

Трепки мне от Савельева, конечно, не миновать, но это будет в Москве и не раньше как через неделю.

Завклубом, прочтя записку Щибри, выдала нам магнитофон без излишней проволочки.

Все дни моего пребывания в Рождественском мы с Шурой работали до полного изнеможения. Она пела перед магнитофоном свои любимые песни. Я подбирала монологи и диалоги, иногда в полтона подавала ей реплики. О, какая это была Аксинья в «Тихом Доне»! А какой комиссар в «Оптимистической трагедии»! Мы выбрали из этой трагедии самые потрясающие места.

Я ее фотографировала. У меня аппарат «Киев», подарок папы после окончания школы. Я снимала Шуру, пригорюнившуюся за столом, с ухватом у печи, смеющуюся на крыльце, во дворе возле бревенчатой избы, рядом с соседской коровой, на берегу, на улице, в поле среди сугробов снега, в лесу, на реке у- проруби, на кладбище, на дороге, уходящей за горизонт, с курами, с собакой.

Я не просто снимала Шуру, я заставляла ее играть…

Я не знаю, кто из нас больше вымотался — я или Шура. Она-то родилась артисткой, но я-то ведь отнюдь не режиссер и не оператор, а, чтоб победить, мне надлежало быть сейчас и тем и другим.

Неожиданно помог Василек. У преподавателя фиалки был киноаппарат, которым он настолько владел, что далее получил вторую премию на каком-то конкурсе кинолюбителей. И этот физик Валентин Сергеевич согласился снять Шуру в короткометражном фильме. Придумать сценарий он предоставил мне.

Я не спала всю ночь.

Шура исключительно вписывалась в окружающий пейзаж. Надо было и снимать ее на фоне этого пейзажа. Леса, луга, растения и животные — все самое, самое русское. Здесь можно было найти песчаные холмы и глубокие карстовые воронки, живописные озера, ручьи и речки в глухом лесу. Можно было встретить лося, белку, зайца, барсука и даже медведя, только они сейчас спали в своих теплых берлогах. Летом можно увидеть бобров. До самой Каширы тянутся дремучие смешанные леса и сосняки. Пусть это все «играет» на Шуру…

Я не придумала ничего лучшего, как сделать Шуру женой лесника, которого потом убивают браконьеры.

Физик очень увлекся съемкой. Правда, все получалось не так быстро, как мне хотелось. О том, чтобы увезти с собой готовый фильм, не было и речи. Пока нашли парня на роль мужа (здешний зоотехник), пока нашли лесничего (согласился играть математик), пока репетировали, пока начались съемки, мне уже пора было ехать (остальные шефы уехали два дня назад — в пятницу).

Договорились, что киноленту мне вышлют домой, как только она будет готова. Ничего не поделаешь. Во всяком случае, у меня была масса снимков и магнитофонные записи. Физик дал мне порядочный список всяких фото- и кинопринадлежностей, которые я обещала достать в Москве и срочно прислать.

Накануне отъезда Шура повела меня на берег, где она будет «сидеть у тела убитого лесника».

Было очень тепло для конца января — около нуля, но снег в лесу почему-то не таял. Вдоль реки вела укатанная дорога, поэтому мы не взяли лыжи. Нам стало так жарко, что мы даже перчатки сняли.

На Шуре была черная дубленка (испокон веков в Рождественском выделывают такие дубленки, а также катают валенки), красный шерстяной платок и старые валенки. Новые она дала надеть мне. Мы разговаривали по душам. Она не очень верила в мою затею найти режиссера, но все же вся эта сценическая возня подняла у нее дух. Шура вообще была одинока, но она еще страдала от творческого одиночества…

Потом как-то получилось, что я рассказала ей про Ермака, про Даниила и его мать (рассказала и о последнем письме Даниила), про семью Рябининых — ее родственников.

Шура знала всю историю с Зинкой и очень жалела ее. И вот тогда у нас произошел разговор, который мне впоследствии не раз вспоминался.

— А Ермак этот, видно, очень хороший человек, и он любит тебя, — раздумчиво сказала Шура.

— Совсем нет, что ты, Шура!

— Пусть он еще сам не понял этого, но его уже потянуло к тебе. Иначе бы он и на дачу к Рябининым не поехал.

— Так ведь я тебе объяснила…

— Он мог милиционера прислать охранять вас, а он воспользовался первым предлогом, чтоб еще раз увидеть тебя.

— Ничего ты не поняла, Шура.

— Я все поняла. Еще вспомнишь мои слова. Я только боюсь, что ты из тех людей, у которых жалость всегда будет сильнее любви…

— Не понимаю…

— Вот тебе за меня выговор в комсомоле влепят да еще командировочные из зарплаты вычтут, ты ж никакой культработы не организовала, только со мной возилась… Потому что тебе меня жалко стало.

— При чем тут жалко — судьба артиста решается.

— Ты ведь сейчас всем готова пожертвовать, лишь бы я стала артисткой. Вот ты какая, Владя… Если я… и вправду стану, то при всем честном народе в ноги тебе поклонюсь. Ведь теперь, если бы ты даже отступилась… Я-то уже не отступлюсь. Я было потухла, а ты зажгла меня, как лампу.

Подошли к берегу и остановились. Синеватый лед Оки сверкал на солнце. С верхушек прибрежных дюн ветер сдул снег, обнажив желтый сырой песок.

Здесь была родина и моих предков — лощины и косогоры, ельники и березняки да вечнозеленые боры. Крохотные синички-московки старательно объедали шишки, вытаскивая семена из-под чешуек. Когда мы подошли, вспорхнула шумная стайка.

— Здесь есть родничок, который никогда не замерзает, — сказала Шура.

— Почему?

— Не знаю. Не замерзает даже в самые лютые зимы. Вот иди сюда, за мной.

В густо заросшем осинником и кленом овраге Шура показала мне родничок. Он был так засыпан прошлогодними палыми листьями и снегом, что его не было видно. И только по тому, как шевелились сухие листья, будто под ними живой зверек, можно было догадаться, что здесь рождается ручеек. Маленький, забитый, он тоже впадал в Оку.

Мы постояли, подивились чудесному родничку. Снег насыпался нам в валенки и за воротник.

— Вот надо быть таким, как этот родничок, — сказала я, — не замерзать ни при каких обстоятельствах. Пошли репетировать.

Мы выбрались из оврага, высыпали снег из валенок и медленно пошли обратно.

— Я постоянно повторяю, что в десятилетке учила, — сказала Шура. — Боюсь забыть. Все кажется, что мне это еще пригодится. На прополке работаю или сено копню, а сама повторяю. Например, алгебра: одно уравнение с двумя неизвестными имеет бесчисленное множество решений. Или: если уравнение имеет дробные члены, знаменатели которых содержат неизвестное, то корни этого уравнения должны быть подвергнуты испытанию. Постоянно что-нибудь в голову лезет такое… Странно. Позавчера весь день занимала одна цитата… Просто из газетного очерка. Соловейчика. Прочесть?

— Прочти.

— Я ее записала. Вот она: «У человека две жизни: та, которой он действительно живет, и та, которой он мог бы жить. Нереализованная, непрожитая жизнь эта каким-то образом отражается на жизни действительной.

И чтобы до конца понять человека, надо представить себе, как он мог бы жить, попади он в совершенно другие обстоятельства. Я думаю, что это относится к каждому…»

Затем Шура читала мне стихи Багрицкого. Не дочитала, забыла, как дальше, и расстроилась.

— Там есть такая хорошая строка, Владя… «Веселый странник, плакать не умевший…» Забыла… Надо же!.. А зачем мне это? Что толку? Лишь будоражит попусту душу. Начитаюсь стихов, а потом тоска нападает.

Шура махнула рукой.

— А на празднике жизни меня обошли, — добавила она и замолчала надолго.

Я вдруг вспомнила, как подумала дома, что папе, пожалуй, будет лучше с простой женщиной, колхозницей, если они с мамой так и не смогут найти общего языка. Так не понимать родного отца. Не простоты, а сложности человеческой искал он, устав от примитивности чувств и мыслей, потому что в маме все было до ужаса прямолинейно и примитивно.