— Мама бы сказала: не чудо, а чудачка!
Мы оба рассмеялись. Гуляли тогда недолго, всего полчаса, и Ермак решительно проводил меня домой. Но это были колдовские полчаса. Мы были беспричинно счастливы. Вы замечали, как все вдруг таинственно меняется, когда человек чувствует себя счастливым? Иной стала улица Булгакова, на которой я выросла, иначе светили фонари, иначе проносились мимо обычные московские такси и троллейбусы, совсем иначе, будто я смотрела на все это как на отражение в зеркале или в бинокль… Улица в бинокле совсем ведь другая правда? Все ярче и крупнее, более выпукло…
Нас догоняли, перегоняли или шли навстречу хорошие, добрые люди — наши москвичи, некоторые шагали энергично, торопясь куда-то, некоторые шли словно уже не надеясь прийти. Я подумала, что им всем так хочется счастья, но не у всех оно было. И если бы я могла, каждому раздала бы побольше радости, кому какой хочется: кому отдельную квартиру, кому мужа и ребенка, кому возможность делать любимое дело, и чтоб ему никто не мешал, кому просто новые туфли удивительной красоты и дорогое модное платье — это бон той девушке, а вот этому старику — здоровья и немного сердечного тепла под старость.
— О чем задумалась, Владя? — спросил Ермак.
— Долго говорить…
— Идем, я тебя провожу. Это ничего, что я вдруг стал звать тебя на ты?
— А мне давно этого хотелось. Но почему именно сегодня?
— Не знаю. У тебя был такой утомленный и расстроенный вид, когда ты пришла. Й я вдруг подумал, что ты совсем еще девочка и, наверно, тебе бывает трудно. Работа на заводе, собрания, общественные нагрузки и в университет надо готовиться, а то, чего доброго, все забудешь. И в комнатах прибрать, и обед сготовить, и простирнуть, и погладить.
— Мне папа сильно помогает… (А может, я папе помогаю?)
— Я знаю, вам обоим достается. И ты еще находишь время для беготни по режиссерам. Знаешь, мне так захотелось поцеловать тебя… как сестренку.
Ермак повернул меня к себе лицом и поцеловал меня в щеку (я подставила ему губы, но он даже и не заметил) и проводил меня домой.
Поднимаясь по лестнице, я думала: все дело в том, что Ермак живет в Москве без родных. Он тоскует по сестре Ате, которую очень любит, и я ему немножко — самую чуточку — заменяю сестру. Но я не роптала на судьбу. И за это спасибо.
Я не умывалась на ночь, чтобы не смыть его поцелуя. И пораньше легла спать, чтоб немного подумать о Ермаке.
Я теперь спала в маминой комнате, на ее постели, но я ничего там не меняла, все было как при ней. И если бы мама вдруг вернулась домой, то просто прошла бы к себе. Как прежде. Когда папа подошел поцеловать меня на ночь, я вдруг спросила его:
— Папа, ты любишь Шуру?
— Люблю, — ответил он, а потом смутился. — Спи, Владька, и не задавать отцу нескромных вопросов… С Ермаком-то как дела?
— Тоскует по сестре Ате, и я ему немножко вместо сестры…
— Гм. И то хлеб!
Он засмеялся и пошел к себе.
Заснула я не скоро, и мне снилось, что я летела высоко-высоко, над соснами, над березами, над нолями. Цветной был сон, такой яркий! Иногда я будто опускалась на землю, но стоило мне разбежаться, как я опять взлетала. Как было чудесно летать! И во сие была радость…
Утром, собираясь на работу, я подумала: какая я все-таки эгоистка! Мама заболела, а я счастлива только потому, что Ермак назвал меня на ты и поцеловал в щеку.
Мне было очень совестно, но я не могла ничего с собой поделать — все равно я радовалась. В самое-то неподходящее время.
Насчет Шуры я почти потеряла надежду, но продолжала упорно ходить по театрам. Я твердо решила искать до тех пор, пока не найду.
И представьте себе, неожиданно нашла. Это был режиссер Гамон-Гамана. Он был стар, толст и страдал астмой. Но сколько в нем было жизни, любви к своему искусству и к людям!
О встрече с ним я договорилась по телефону. Суббота, девять часов утра. Это меня очень устраивало, так как в субботу мы не работали.
Гамон-Гамана благожелательно выслушал меня и долго рассматривал Шурины фотографии. Он был первым режиссером, который не только согласился прослушать магнитофонные записи (магнитофон у него стоял прямо здесь в кабинете), но некоторые монологи и песни прослушал по два раза.
У меня от радости бешено колотилось сердце. Хоть бы ему понравилось, хоть бы понравилось, молила я про себя. Что-то он скажет?
Сказал он так:
— Да, перед нами индивидуальность, причем очень русская. Без сомнения, очень талантливый человек! Как жаль, что я не имею возможности принять ее в труппу!
— Не можете?.. Что же делать? — воскликнула я с отчаянием.
Разочарование было слишком велико. Я лепетала что-то о том, что нельзя же дать ей заглохнуть как личности. Ведь она же — артистка от природы.
— Артист милостью божьей, говорили в старину, — подтвердил режиссер. — Кстати, она вам родня? Нет? Как вы познакомились?
Я рассказала. И про приступы тоски, которые в деревне понимают, и про то, как она поет одна.
Режиссер тяжело поднялся с кресла и заходил по кабинету. Я тоже было встала.
— Сидите! — замахал он на меня руками. — Я думаю. Не мешайте.
Я затаила дыхание. Пусть думает. Может, что и надумает?
Режиссер подошел к телефону и стремительно набрал номер — диск так и летал под его толстыми пальцами.
Но он не дозвонился.
— Ладно. Я сегодня постараюсь связаться с ним…
— С кем?
— Я суеверный. Не будем искушать судьбу. У вас есть телефон дома?
— Есть.
Он аккуратно записал мой телефон. Я горячо поблагодарила его за сочувствие и желание помочь и вылетела как на крыльях.
Я тоже не искушала судьбу и старалась не особенно надеяться… Даже никому не рассказала. А в воскресенье вечером режиссер мне позвонил.
— Ну-ка, Владлена Гусева, берите бумагу, карандаш и записывайте. Приготовились? Так. Пишите: Попов Борис Викентьевич. Телефон… и на всякий случай — домашний… Он вас ждет завтра утром в девять часов. Захватывайте свои фотографии, магнитофонные записи и — с богом! Не забудьте паспорт. Пропуск будет уже заказан. Куда пропуск? На Мосфильм. Разве я не сказал?
— Если он режиссер кино… Ох, спасибо! То, может, и фильм захватить? Самодельный. Я вам говорила. Физик снимал…
— Обязательно. Вы молодец, что все это организовали. Желаю удачи вашему протеже. Если что, звоните опять мне. Что-нибудь придумаем. Всего доброго.
Он повесил трубку.
Я посмотрела на отца. Как он был взволнован, как молодо выглядел, и как же он любил свою Шуру!
Я передала ему все, что сказал Гамон-Гамана. Но как же быть, ведь завтра рабочий день, а мне назначили на девять утра.
Папа обещал уладить и отпустил меня на целый день.
И вот я иду длиннейшими коридорами Мосфильма. Я надела новое серое платье с кружевным воротником и манжетами, которые мне связала мама Дана. В большой черной сумке сложены Шурины фотографии и прочее. На дверях дощечки с названиями фильмов. Мне нужен фильм «Скоморохи». Как я поняла, у каждого фильма были не только свои артисты, режиссеры и операторы, но свой директор, своя бухгалтерия.
Я шла и читала дощечки и уже думала, что пришла, когда блеснула ослепительно новая надпись: «Скоморохи». Целых четыре двери! Толкнула одну — заперто, другую — заперто. Все четыре двери оказались закрыты наглухо. Что делать?
Постояла я в нерешительности и приоткрыл ближайшую отпертую дверь. Там оказалась бухгалтерия другого фильма.
Выбрала лицо посимпатичнее и объяснила, в чем дело.
— А-а. Попов здесь не сидит. Он внизу в павильоне… А может, еще где.
В этот момент раскрылась дверь, и вышла молодая женщина в платье времен Пушкина. Она шла, никого не видя, прямо к телефону. За ней быстро семенила толстенькая коротконожка с меховым палантином в руках.
— Вот они вас и захватят, посидите пока, — сказала мне бухгалтерша.
— Тише! Умоляю, тише, — простонала коротконожка, — артистка в образе.
Все затаили дыхание и смотрели, как «артистка в образе» с отрешенным лицом говорила по телефону.