— Мария, я добавлю, если позволите, — поднимает, как школьница, руку Марина Райкина. — Совершенно верное, на мой взгляд, замечание сделала Мария. Насчет личного мнения Дмитрия Карасина. Но беда-то в том, что это мнение ничего оригинального не содержало. Вы почитайте внимательно его колонки, — она начинает загибать пальцы, — социальный подтекст, коммерческий подтекст, та актриса — любовница этого режиссера, этот режиссер — извините, гомосексуалист, тот актер — пьяница и так далее и так далее.
— Что-то не припомню, чтобы он писал про любовниц, — говорит Борисов.
— Это так, образно, — взволнованно поправляет прическу Райкина. — Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду. Я что хотела сказать? А где собственно рецензия? Где профессиональный, непредвзятый взгляд на действие? Отрешенный, если хотите, подход к искусству?
— Он делал вполне профессиональные рецензии, — пожимает плечами Борисов. — Другое дело, что я совершенно не согласен с большинством его оценок, но это не мешает признавать в нем профессионала. Я поэтому, Андрей, и сказал в начале программы, что критику негоже сидеть, знаете ли, где-то на даче, пусть даже перед компьютером, подключенным к Интернету и считать, что ты — в эпицентре событий. Критик должен общаться со своими коллегами, такими же критиками, с режиссерами, драматургами, актерами, даже с рабочими сцены. Это может не добавить ему профессионализма, но в то же время такое тесное общение способно полностью перекроить, что называется, его личное мнение, раз уж мы такое большое внимание уделили этому понятию.
— А как он вообще смотрел спектакли? — спрашивает Малахов и несколько раз переводит взгляд, не находя желающих отвечать. — Кто-нибудь знает?
— Ну, не по телевизору же, — откликается Борисов. — По телевизору если и показывают, то только по кана…
— По известному федеральному каналу, — быстро перебивает Малахов.
— Да, по другому сами знаете какому каналу, — усмехаясь, кивает Борисов. — Но и то, это капля в море. Посещал, конечно, премьеры и, наверное, не только громкие. И не только на те, о которых писал. Но опять же, ни с кем не общался, совершенно не стремился к этому. Такой, знаете Зорро от журналистики. Соответственно, и его в лицо мало кто знал, хотя многие, видимо, были непрочь по этому лицу надавать. Но не идти же, я не знаю, в редакцию и клянчить его фотографию. А что касается беспристрастности, о чем говорила Марина… По-моему это утопия. И вообще, неправильный подход. Мы все существуем в определенной среде, хорошая она или плохая — это другой вопрос. Наши близкие, наши друзья, наши недруги, коллеги, просто прохожие — все это влияет на то, что мы делаем. Я имею в виду профессиональный аспект, да? Как можно смотреть спектакль в отрыве от контекста? Любого — социального, личного, вернее, всех мыслимых аспектов в совокупности.
— Зритель не хочет контекстов, — возражает Райкина. — Зрителю, простите, хочется искусства, у него уже вот здесь, — она проводит ладонью по горлу, — все контексты в совокупности. Он приходит в театр как раз для того, чтобы на пару часов побыть вне всяких контекстов.
— Зрители, — перекрикивает аплодисменты Борисов, — зрители платят деньги, кстати немалые, и имеют полное право. А вот критикам деньги пла-тят. Критик, идущий в театр, как говорят в одном сами знаете каком городе, «на посмотреть» — просто халтурщик. Не хуже о спектакле сможет рассказать любой зритель, который, в отличие от критика, за просмотр зрелища теряет деньги, а не зарабатывает на нем.
Этот раунд остается за Борисовым — публика не жалеет ладоней. Даже, кажется, находит удовольствие в ожесточенном рукоплескании.
— Мы все виноваты, — напоминает о себе Виктюк, когда овации стихают.
— Вы имеете в виду театральную общественность? — оживает Малахов. В его глазах вспыхивает потухшая было искра.
— Мы, — кивает Виктюк, — это все сидящие здесь. Все в космосе взаимосвязано и сорок дней, пока душа пребывает между небом и землей…
— Через сорок дней это будет никому не интересно, — кричит с места Полицеймако, пока Виктюк продолжает говорить. Что именно — уже не разобрать.
— Вот! — подхватывает Борисов. — Вот я и хочу, чтобы мне ответили на вопрос, который я задаю уже второй раз.
— Кого вы просите ответить, Михаил? — спрашивает Малахов.
— Вас. Зачем вы все-таки нас всех собрали?
— Я…
— Не для того ли, чтобы узнать, как нам всем, — он широко расставляет руки, — досаждал покойный, разве не так?
— Надеюсь, это ваше личное, а не коллективное мнение, Михаил, — натянуто улыбаясь, выдает Малахов металлическим голосом.
— Нельзя. Было. Делать. Эту. Передачу, — делает ударение на каждом слове Виктюк. — По крайней мере, сейчас.
— Тем не менее, — говорит Малахов, — мы можем прямо сейчас, в прямом эфире, узнать подробности расследования этого загадочного преступления. Из первых уст — от официального представителя Следственного комитета при Генеральной прокуратуре. Сразу после рекламы. Не переключайтесь.
Я переворачиваюсь на спину и вижу трещины на потолочной штукатурке. Они смотрят на меня с детства, смотрят каждый раз, когда я лежу на диване в большой комнате. В последний раз ремонт в нашей квартире делали лет двадцать назад, и я отлично помню эти счастливые моменты. Весело шуршащие под ногами газеты, сладковато-удушливый запах клейстера и самодельная пилотка из пожелтевшего номера «Известий». Диван стоит посреди комнаты — так было еще до ремонта, и я не вижу причин, по которой мог бы его притеснить, сдвинув к стенке. Он занимает то положение, которое я отвожу ему в своей жизни, по крайней мере, пока я дома.
Я улыбаюсь трещинам на потолке и с удовольствием впускаю в свою голову заботливые рекламные голоса. Когда я присяду, мне хочется, выслушав Маркина с полминуты, обернуться назад и увидеть застывшую за спинкой дивана Наташу. Мы — я и Маркин — будем совершенно спокойны, и плевать, что на фоне бедлама в студии нашу принадлежность к одной организации можно будет распознать по одному лишь ледяному хладнокровию. Я даже немного завидую Маркину. Для него этот эфир — как вечерняя прогулка по морскому побережью: от встречного ветра не кутаешься, а наоборот — подставляешь ему прокопченное дневным солнцепеком лицо. Ему, я знаю, не станут портить настроение вопросами о погибшем в Бутырке юристе Магнитском, из-за которого теперь у Главной Конторы — большие проблемы, и не только в отношениях с МВД. Нескольких общих фраз будет достаточно; его голос, уверен я, будет звучать в полной тишине и нанизывать рассыпавшиеся бусины событий на нить привычного миропорядка.
«Проводятся оперативные мероприятия… мобилизованы лучшие силы… есть серьезные зацепки… за последние сутки…». Это барьер Маркин возьмет без прыжка — это тот редкий случай, когда барьер сам опрокидывается перед тобой. Он знает, не может не знать, что по другую сторону экрана на него смотрит по крайней мере одна пара понимающих глаз. Мы с ним — одно целое, только я — снайпер, а он — насадка, подводящая жертву под удобный для моего выстрела ракурс. И хотя с жертвой я пока не определился, я уверен — жена по достоинству оценила бы наше виртуозное взаимодействие.
Тем удивительнее, что я даже не пытаюсь поднять голову с дивана, а тем более обернуться к супруге.
Не к кому оборачиваться.
2
Жена бросила меня, не дотерпев трех месяцев до моего взлета. Нет, ее уход не прозвенел для меня финальным гонгом. Бесповоротно, но медленно я вызревал для смены работы и не был готов бросить милицию в одночасье, внезапно и пронизывающе протрезвев от опьянения уютной безнадежностью службы в районном отделе. Мне нужно было время, и я не ушел бы, даже если бы Наташа вдруг умерла, оставив меня с двумя маленькими детьми.
К счастью, она не умерла. К несчастью, она забрала детей. Забрала, и лишь после этого объявила, что уходит, хотя одно событие от другого отделяло не более двух часов. Детей она успела эвакуировать — как руководство штаба в преддверии неминуемого окружения противником — к этому своему новому. Мне лишь оставалось признать, что к разрыву наших отношений Наташа успела подготовиться гораздо удачнее, чем я — к смене места работы.