Да какой здоровенный! С мешок картошки, а то и больше. Марионелла Селиверстовна укоризненно покачала головой. Тьфу на них совсем! С ума все посходили, честное слово! Скоро гадить начнут прямо посреди улицы, ей-богу! Даже дворники по осени свои набитые листвой мешки на скамейки никогда не водружали, прислоняли рядом. Про «гадить» она подумала из-за собачников. Кое-кто из них не удосуживался убирать за своими питомцами. Сама-то она всегда носила с собой пакетик и совочек — чтобы при надобности убрать за Монморанси. Как в Европе: она видела, когда бывала там на гастролях. В Питере эта традиция приживалась медленнее, чем хотелось бы. Хотя нет, грех на людей напраслину наводить, большинство собачников за своими любимцами убирали. Жаль, не все, не все!
Но приволочь в парк здоровенный мусорный пакет и водрузить его на скамейку?! Это уж вовсе какая-то запредельная дичь! Кому такое в голову взбрело?
Или не «притащить»? Может, служитель листву опавшую сгребал и прочий мусор? А сам отошел по какой-то надобности. Но зачем громоздить мешок на скамью? Да и не сезон еще, чтоб листву мешками собирать. А мешок-то, хоть и не битком, не круглый, буграми, но полный.
— Фу, Монморанси! Фу!
Песик, озадаченно поводив носом, звонко тявкнул в последний раз и заскулил — жалобно, с подвыванием.
— Да что же это такое! Иди сюда, негодная собака!
Подойдя поближе, Марионелла Селиверстовна поняла, что странный предмет на скамейке — вовсе не гигантский мусорный пакет, а диковинная черная кукла — скрюченная, неприятно поблескивавшая. Отвратительнее всего блестели волосы, зализанные вверх в виде не то островерхого шлема, не то крючка какого-то.
— Фу, гадость какая! — она брезгливо поджала губы.
Пристроить на парковую скамейку черный манекен, да еще и голый! — это, воля ваша, еще более дико, чем притащить сюда мусор. Что у людей в головах делается? А после, небось, сфотографируют «это» со всех ракурсов и объявят шедевром современного искусства. Она вспомнила модное слово «инсталляция». Или этот, как его, перформанс! Нет, не после — наверное, создатель сего ужаса все требуемые фотографии уже сделал, а убрать за собой поленился.
Вот ткнуть бы сейчас этого… создателя в его «гениальное» творение! Носом, чтоб проняло! Пахло от диковинной куклы не слишком приятно: к химическому запаху краски (или самого, может, пластика?) примешивался сладковатый душок. Как от давно не мытого холодильника. Современное искусство! Раньше искусство было — про красоту, оно возвышало, заставляло мечтать, грезить о несбыточном. А нынешние «шедевры» про что? Чем отвратительнее, тем, считается, гениальнее. Один такой творец, она читала, запечатал в банки собственные, простите, экскременты — и выставил на аукцион! И, что всего удивительнее, неплохо на этом заработал. Вот скажите, что должно быть в голове у человека, покупающего подобный «художественный продукт»? О чем этот покупатель, глядя на свое приобретение, будет мечтать?
Марионелла Селиверстовна вдруг почувствовала себя очень, очень старой. Не зря ведь говорят: старость подступает, когда ты начинаешь удивляться платьям и прическам молодых. Перестаешь их понимать.
— Пора нам с тобой, Монморанси, на погост, а?
Пес жался к ноге, поскуливал — образчик современного искусства и его в восторг не приводил, даже, похоже, пугал.
Или это все-таки не инсталляция, а нечто, как бишь его, динамическое? Какой-нибудь социологический эксперимент? И все происходящее снимает висящая где-то поблизости камера?
Протянув руку, Марионелла коснулась пластмассово поблескивавшего плеча.
Только это была не пластмасса…
Холодная черная поверхность подавалась под пальцами — несильно, но как-то… гадко.
И запах… да… Вот что это за запах!
Господи!
Не кукла это, не манекен — тело.
Мертвое.
Женское.
Ну да, мужское — это было бы совсем глупо.
Девушка. Молодая. Нет, не негритянка — просто вся покрыта чем-то черным.
Отдернув руку, Марионелла Селиверстовна старательно вытерла пальцы о спинку скамьи.
Надо было уходить отсюда, бежать, звонить, кому-то сообщать — да? А она все стояла, разглядывая «инсталляцию».
И уж конечно, не подпрыгнула, как наступившая на кнопку балерина, не завопила, как увидевшая мышь оперная дива. Голос не для того дан, чтобы вопить.
Ей ли, в ее семьдесят пять, строить из себя нежную мимозу? Тем более, свидетелей вокруг нет, никто не оценит силу и глубину изображаемых эмоций, хоть предсмертную арию Джильды в полный голос исполни. Вполне можно и не изображать, вполне можно быть только собой. Любопытной, но — равнодушной.