«Ах, ничего».
«Говори, не бойся. Это важно для тебя и для Фрица».
«У моего отца просто грязное воображение».
«Мы в этом разберемся».
«Я не позволю себя обследовать!»
«Рут, если твои близкие так неразумны, тебе тем более надо быть разумной. Будь умницей, Рут. Ведь ты же не хочешь, чтобы Фрицу что-нибудь припаяли?»
На этом месте я велел прекратить запись допроса. Однако хорошо помню, что мне понадобилось около часа, чтобы уговорить девушку пойти со мной к врачу…
— Результат осмотра? — перебил его шеф.
— Отрицательный.
— Надеюсь, вы отчитали папашу?
— Конечно.
— Значит, приходится допустить, что Рут позднее сделала то, в чем ее тогда так по-идиотски обвинял отец? — спросил шеф.
Лойба ответил:
— В большинстве случаев этим и кончается.
— Выходит, мы должны серьезно отнестись к догадкам этого писаки?
— Как подсказывает мой опыт… — начал Лойба. — Кроме того, девушка сообщила матери, что собирается со своим школьным товарищем на озеро, моторная лодка…
— Хорошо, — прервал его шеф, — выясним прежде всего, у кого из владельцев моторных лодок сыновья учатся в гимназии «Фройденберг».
21 августа
В ПАРИЖЕ
— Сильвия, — начал Эпштейн, — я собирался написать тебе письмо, очень длинное письмо. Но я его не пишу — по вполне определенной причине. Когда мы пишем письма, включается наша самоцензура. Письма неискренни. Письма не всегда искренни. Ведь уже написанное письмо можно потом прочесть и поправить. Написанные письма можно не сразу отнести на почту, дать им пролежать ночь, утром перечитать и порвать. А если их и опустишь в почтовый ящик, потом тебе приходит в голову, что ты написал не все, что о многом писать не стал, да и написал совсем не так, как хотелось. Письма — даже если они написаны беспомощно — это всегда в своем роде литература, письма имеют стиль — даже если, по мнению того или иного литератора, они лишены стиля, — письма имеют форму, письма, когда они написаны, больше не принадлежат тому, кто их написал. И так далее. Я хотел бы сейчас высказать тебе все — по крайней мере все то, что я думаю о семнадцати годах нашего супружества. Поэтому в ближайшие дни ты получишь кассету с магнитной пленкой, а может быть, две или три кассеты — я пока не знаю, сколько мне захочется сказать, — поручи тогда Оливеру купить в радиомагазине, что возле нас, магнитофон «филипс» — он стоит двести франков, — и ты сможешь прокрутить ленту и все прослушать. Один такой аппарат я взял с собой. Я ношу его на ремне через плечо, а микрофон на шнурке повесил себе на шею, как делают репортеры телевидения. Так вот, я выйду из дома, и пойду бродить по городу, и буду говорить все, что мне придет на ум, и я не знаю, ради кого я это делаю — ради тебя или ради себя… но я так решил…
Остановился я не в отеле. Прибыл вчера в двадцать три тридцать на Восточный вокзал. Теперь можно спокойно ездить вторым классом, в вагонах второго класса тоже мягкие диваны и достаточно места для ног. Не знаю, зачем мне понадобилось ехать первым классом, тем более что в этот раз я пошел в вагон-ресторан, а там тоже здорово вздули цены. Итак, я поехал в отель «Данюб» на улице Жако — ты должна помнить его, — но вдруг меня взяла злость, что я выбрал именно тот отель, в котором мы с тобой останавливались, когда впервые приехали в Париж, — я хочу сказать, мы с тобой вдвоем, — правда, я и по другим причинам раздумал Жить в отеле: не хочу, чтобы в редакции знали, где я остановился, поэтому я уплатил в «Данюб» за сутки — не знаю даже, потребовали бы они этого или нет, — я просто взял и уплатил, потом позвонил Г. и спросил, нельзя ли мне пожить у него два-три дня, а он как раз оказался один. В. сейчас в Нью-Йорке, она там заключает какой-то договор на иллюстрации. Г. искренне обрадовался, что я в Париже, ты ведь знаешь, какой это человек — настоящий друг, действительно гостеприимный. Он сказал: приезжай сию же минуту, почему ты не позвонил из Цюриха? Вот как обстоит дело, пока что никто не знает, где я, ни ты, ни редакция, но ты узнаешь, как только прослушаешь эту ленту (вернее, эти ленты). В отеле я сообщил, что вынужден немедленно лететь в Милан, я, мол, прямо сейчас еду в Орли — уж не знаю, поверили они или нет, может быть, они заглянули в расписание, отправляется ли вообще после полуночи какой-нибудь самолет из Орли в Милан, ну, это уж их забота… Что касается меня, то я сразу поехал на улицу Гассенди, и первое, что мне опять бросилось в глаза, пока я взбирался на пятый этаж, — ни на одной двери нет таблички с фамилией. Конечно, можно внизу взглянуть на почтовые ящики и узнать, на каком этаже живет человек и где на площадке его квартира — слева, справа или посередине. Г. тем временем откупорил бутылку «кот-дюрон» — представь себе, оно стоит все те же три франка двадцать сантимов — это самое лучшее, а разливное можно купить дешевле, за литр берут по-старому — один франк семьдесят. Вообще многие здесь еще не привыкли к новому франку, они все переводят в сотни и тысячи, просто кондрашка может хватить, когда бармен в кафе вдруг говорит: с вас четыреста пятьдесят, пожалуйста, что, конечно, должно означать четыре пятьдесят. Во «Франс суар», которую я купил вчера в Базеле, я прочитал, что каждый француз потребляет ежегодно двести литров вина, семьдесят литров пива и, кроме того, изрядное количество виски и других спиртных напитков, в целом, согласно официальным данным, он выпивает в год двадцать восемь литров чистого спирта, за что уплачивается в общей сумме два миллиарда франков. Еще я прочитал, что в Париже триста тысяч непригодных для жилья квартир, где все еще живут, а на улице Фобур-Сент-Антуан семья из одиннадцати человек ютится в двухкомнатной квартире без водопровода, с одним-единственным окном. Г. сказал, что положение с санитарным оборудованием в Париже по-прежнему катастрофическое, лишь у немногих есть ванна, душ или уборная, а нередко бывает одна уборная на десять квартир… Все, что ты прослушала до сих пор, я наговорил утром двадцать первого, за то время, пока Г. ходил за хлебом, молоком и фруктами для завтрака. Вот он открывает дверь.