– Пап, смотри, вот, – и положила перед дедом красивые дамские часики.
– Откуда? – поинтересовался дед.
– Мои уголовники подарили. Не знаю, что и делать.
– Золотые, – констатировал дед. – Что делать? Что делать? Положи куда-ньть от греха подальше. А там видно будет. Ну, не в милицию же идти.
– А вдруг они их того? Экспроприировали, – спросила мать, использовав красивое непонятное слово.
– А ежели нет? Что тогда? Неловко будет, если людей таскать начнут. Убери вон в буфет, а там посмотрим.
Мать ушла. А Люська до самого вечера всё перекатывала на языке это красивое незнакомое «экспроприировали». Последний раз произнесла его уже в кровати, засыпая, чтобы наутро уже и не вспомнить.
4
Но ближе всех Таське всё же была Оля. Она любила её, как любят только самого первого и верного друга. Любила её нерусскую внешность, её тихий голос, их летние сидения в траве, тайные набеги на речку, поскольку без взрослых ходить купаться было строго запрещено, осенние венки из кленовых листьев, майских жуков в спичечной коробочке весной, гудящих почти так же, как знойный воздух на раскалённом летнем солнце.
Только ей Таська могла рассказать, как её отец, единственный выживший из всей семьи во время войны, бежавший из Варшавы в Россию в попытке уцелеть, как её отец уже будучи студентом-выпускником строительного института, ехал через Черновцы и вдруг увидел из окна вагона девушку, которая тихо шла по платформе. И было лето, и солнце ударило в её каштановые волосы, рассыпало лучи по лёгким крылышкам и подолу платья – и она улыбнулась, не ему, так никому, своим мыслям. А ножки её в белых носочках и лаковых туфлях с перепонкой продолжали путь по перрону, а улыбка, улыбка осталась, замерла в воздухе невидимым следом. И он спрыгнул на платформу (ну, невозможно же в самом деле устоять перед этими белыми носочками), догнал и женился. А теперь у него ответственная работа, он начальник строительства, ходит в сером костюме и фетровой шляпе, и галстуки мама ему завязывает по утрам и упрекает, что тот всё никак не научится. А он поправляет свои круглые очки и, целуя её в щеку перед уходом, говорит, что просто она завязывает их лучше всех и узел всегда такой ровный.
Таська шептала Оле о том, как они, её родители, не похожи. Что вечерами отец засыпает на диване под звуки маминого фортепиано или под Чехова, которого она пытается ему читать. А она, музыкальный критик, чуть не зевает от скуки, когда он рассказывает ей о своих новых проектах.
А Оля в ответ на Таськины откровения рассказывала, что ее отец «большой человек в обкоме», но она не знает, что такое обком, хотя они были там однажды. Это то красное здание с колоннами в центре города и внутри там только коридоры и кабинеты. А ещё отец приносит пайки. И там колбаса и шпроты, а в соседнем районе живут дети, которые не могут каждый день есть хлеб с маслом, и живут они в дощатых домиках с дырявой крышей – об этом ей говорила мама. И неизменно добавляла, что необходимо ценить то, что имеешь и быть благодарной близким за все возможности, которые у тебя есть.
А ещё в третьем классе Оля начала писать стихи. И знала об этом только Таська.
Если бы каждый из нас оглянулся сейчас в попытке вспомнить школьные годы, то вряд ли в воспоминаниях фигурантами стали уроки и то, что сказала Марья Петровна, Николай Иванович или Михаил Алексеевич. Каждый бы убедился, что в памяти сохраняется странный конгломерат из чьих-то реплик (возможно, кстати, и учительских), записочек, шепотков, обрывков школьных перемен и праздников, вынос знамени во время линейки, концерты в актовом зале, пионерская комната, красавицы вожатые. А где же уроки? Закон Ома в подробностях, разноспрягаемые глаголы, походы Стеньки Разина? Где всё это? Улетучилось. Испарилось неведомым образом. Но ведь все десять лет нас убеждали в том, что только ради этого мы и ходим в школу! Куда же всё тогда девается, если это считается таким необходимым?
В памяти всплывает зима. Третий класс. Вторая смена. Вечер. И девчонки, размахивая портфелями, идут домой. И тут Люська, выбежавшая из школы последней, перегоняя подруг, кричит: «Айда на горку кататься!» И они все вчетвером ринулись за ней. И вот уже целый час то сидя, то лежа на животе, то паровозиком, то по одной скользят на портфелях вниз с горы, ставшей из снежной почти ледяной.
И смех стоит на всю округу. И Люська вопит громче всех от восторга, у Оли шапка съехала набекрень, а Лерка, пятый раз перестегивая подлую шубу, которая все распахивается, из-за того, что пуговицы постоянно вылетают из петель, и держится она на плечах только благодаря шарфу, затянутому под воротником, и шуба всё больше походит на плащ-накидку, и мех свисает сосулями, а Лерка кричит: «Подождите!» – и, догоняя хохочущий рой, падает на живот и едет с горы вниз головой. Валя почти в каждом спуске паровоз, её крупная фигура словно создана, чтобы, разрезая воздух, укрощать стихию и тащить за собой остальных. Таська больше всего любит врезаться друг в друга, когда все уже спустились. И начинается эта забавная возня – толкотня, когда один наступает другому на шарф или полу пальто, и второй не может встать, падая снова на колени, или всё же вырывается с силой, роняя первого, когда в снежно-человеческой мешанине невозможно понять, где твой портфель, а где чужой – и ими обмениваются до бесконечности, сверяя замочки, разглядывая ручки – пытаясь узнать свой по почти невидимым приметам.