Следуя указателю, свернули за угол – и вот оно, роскошное белокаменное здание театра. Перед ним, как полагается, дамы в шелках и бриллиантах и джентльмены в смокингах. Судя по афише, в тот вечер давали «Севильского цирюльника», и публика потихоньку подтягивалась на оперу. Полюбовавшись на здание снаружи, мы решили, что зайдем на минутку в фойе, глянем, как выглядит изнутри настоящий оперный театр – авось нас не прогонят в наших походных куртках и убитых кроссовках. Зашли – красота невообразимая, одна парадная лестница с золотыми зеркалами чего стоит. А ноги почему-то сами идут к кассам – надо же убедиться, что билетов либо вообще нет, либо они нам не по карману. И что бы вы думали: оказалось, и билеты в продаже имеются, и стоят они всего тридцать евро – ну, понятно, что не в партере, а в четвертом ярусе, но какая разница? И никому нет дела до нашего босяцкого «прикида», здесь рады любому зрителю – лишь бы он был платежеспособным.
В тот вечер я слушал оперу первый раз в жизни – дай бог, чтобы он не оказался последним. Нет нужды говорить, что и оркестр играл выше всяких похвал, и Фигаро корейских кровей удался на славу, и блеск самого театра был ослепительным. Но в памяти у меня наверняка останется не весь этот антураж, а удивительная история о том, как сама Венеция привела нас послушать оперу, когда, казалось, этой затее уже вообще не суждено было осуществиться…
«Я поклялся, что если смогу выбраться из родной империи, то первым делом поеду в Венецию, сниму комнату на первом этаже палаццо, чтобы волны от проходящих лодок плескали в окно, напишу пару элегий, туша сигареты о сырой каменный пол, буду кашлять и пить и на исходе денег вместо билета на поезд куплю маленький браунинг и не сходя с места вышибу себе мозги, не сумев умереть в Венеции от естественных причин».
Мы покидали Венецию глубокой ночью. Стояла кромешная тьма, и лишь фонарь над входом в гостиницу выхватывал из почти осязаемого мрака причал, куда должно было подойти водное такси. Этим такси оказалась большая черная лодка, в закрытой утробе которой стояли по сторонам элегантные кожаные диваны со стегаными спинками. Поневоле вспомнилось, как герой рассказа «Смерть в Венеции» сравнивал черную гондолу, доставившую его в город, с гробом. Я поежился и, садясь в такси, постарался прогнать мимолетную литературную ассоциацию, так не вовремя пришедшую на ум.
Читатель уже понимает, что мое повествование близится к завершению, и поэтому может с полным основанием спросить: «Какое же слово, замененное многоточием, Вы, уважаемый автор, подразумевали в своем названии? Может быть, Вы решили перефразировать известное изречение Ильи Эренбурга о Париже, последнее слово в котором – умереть?»
Что ж, такая ироничная версия вполне имеет право на существование: стоит хотя бы вспомнить, как герои Томаса Манна и Генри Джеймса прибывают в Венецию, чтобы обрести там Вечный покой. К этому же стремится и рассказчик в эссе Бродского. По каким-то причинам город Вечного Карнавала Жизни заставлял сотни людей (равно как и десятки литературных персонажей) приезжать сюда именно в поисках смерти. Бродский считает, что виной тому – меланхолия здешних зим и сырые туманы, пронизывающие все твое естество. Но это мнение поэта. Я же имел в виду совсем другое: однажды увидев Венецию, вы влюбитесь в нее раз и навсегда и будете бесконечно стремиться попасть сюда снова и снова, снова и снова…
«Луна, исключительно высокая, словно какое-то умопомрачительно высокое «си», перечеркнутая нотной линейкой облака, почти не освещала водную гладь. Это было необычное ощущение: двигаться по тому, поверх чего привык смотреть, – по каналам; как будто прибавилось еще одно измерение».