— Ой, Умиджан-ака! — воскликнула вдруг Калдыргоч и, будто споткнувшись, уселась среди дороги. Я поспешил к ней. Из ноги струилась кровь, а лицо побелело как бумага.
— Что случилось?
— А взгляните вон на тот пенек под камнем… Кажется, щепка от него прорвала мне башмак и вонзилась в ногу… Болит нестерпимо…
— Сейчас… сейчас… — стянув с ноги Калдыргоч башмак и чулок, я принялся вытаскивать занозу. Однако она сидела глубоко, руками я не мог ее достать. Тогда, помню, потеряв терпение, страдая от ее вскриков, я пустил в ход зубы и, ощущая на губах ее струящуюся горячую кровь, выдернул причину мучений, а ранку туго перевязал ее чулком. Как взглянул — на коленях моих ножка, из тех, что создавали истинные ваятели…
— Умиджан-ака, наклонитесь ближе. У вас лицо в крови. Давайте-ка вытру!
Это приглашение, продиктованное девичьей хитростью или подлинным милосердием, я не понял, вышибло холодный пот из моего раскаленного, как железо на огне, тела.
Мы спустились в кишлак Шахимардан. Поставившие свои жилища у подножия двух гор, в излучине двух речек шахимарданцы воистину выбрали райское место природы. Куда ни взгляни — всюду несравненная красота: вода, камни, сады и горы… На плато двух противостоящих гор до сих пор соревнуются в красоте местоположения обветшалая мечеть и гробница Хамзы — места паломничества. Но то, что правда не на стороне «Во имя бога милостивого», а на стороне песни Хамзы «Славьтесь, Советы!» — было нетрудно заметить на каждом шагу: и в лицах стариков, в смехе молодых, и в сонном чмоканье младенцев, в блеске солнца и в шуме воды.
Мы пересекли маленькую, как ладошка, площадь кишлака и уселись на валуне, возвышающемся в месте слияния горных речек. Перед нами открывалась чудесная картина.
— Взгляните-ка… — в нежном голосе Калдыргоч звучала задумчивость. — Вот эту речку называют Синей, а ту — Белой. Говорят, что эта прозрачная, как небо, речка берет свое начало из кипящего в высоких горах Куполовидного озера.
— Отсюда, значит, и цвет небес, и солнечный пыл?
— Да. А та речка — из снега и льда, сверкающего на вершинах беловолосых материнских гор.
— И впрямь — материнское молоко, да и только!
— Да… — сведя брови, Калдыргоч продолжала: — По народному преданию, Куксай — это отважный джигит, Аксай же — прекрасная девушка. Два пламенных сердца, стремящихся друг к другу. Всплывающая ночью полная луна и серны, летящие быстрее ветра, — якобы посланцы между ними, посланцы любви. Жажда желанной встречи толкает обоих в путь. И, прорываясь сквозь камни и горы, расчищая себе дорогу, влюбленные наконец встречаются в этом месте. Присмотритесь-ка внимательнее, Умиджан-ака!
— К чему?
— К торжищу в момент встречи.
— Не понял. Какое торжище?
— Встречаются две речки, но не враз сливаются, а смешиваются. Смотрите-ка! Они словно бы проверяют силы друг друга, долго еще борются и препираются, будто стремясь еще и еще испытать силу и чистоту любви. Позже, уверясь, что оба равны друг другу, как две половинки золотого яблока, уверясь, что любовь их чиста, увидев своими глазами и поверив всем сердцем в истину рассказов полной луны и летучих серн, — Куксай и Аксай, отважный джигит и прекрасная девушка, сливаются в одно тело и в одну душу, текут полноводно, спешат к жаждущим полям, к цветущим садам. Теперь вы, наверное, поняли! — Взглянув исподлобья на Калдыргоч, я заметил, что она страшно бледна. В глазах стояли слезы. Я оторопел.
— Еще как понял… — Кажется, и этот мой ответ был невпопад.
— Нет! Не поняли, — сказала она, соскочила с места и, уже удаляясь, прибавила с какой-то обидой и даже злостью: — Или не желаете понять…
— Калдыргоч!.. Калдыргоч!.. — закричал я, но она уходила не оглядываясь. Я не кинулся за ней: надо было остаться одному, попробовать просеять через решето размышления минувших дней. Я пустился в путь вдоль берега Аксая. Шум реки и посвист певчих птиц подгоняли мои мысли. «Эй, парень, — говорил я сам себе, — что бы мог означать ее поступок? В чем смысл легенды, которую она рассказала, приведя к месту слияния двух горных речек!.. Хочет ли сказать, что ровня — с ровней, лишь кизяк — мешками? Что, если так дает понять: дескать ты мне не ровня и проваливай, пока совсем не сдурел!.. Да, но тогда с какой же стати так внезапно и сильно меняться в лице!.. И что в этой горьковатой злости? «Не поняли», видишь ли, «Или не желаете понять»… Постой, Умид, почему ты все принимаешь на свой счет, может, на душе у нее есть другая, неизвестная тебе печаль! Может, она сбилась с пути, вручила частицу своего сердца человеку, который ей не ровня? Кто бы это мог быть!.. А-а. Да нет… Неужто Бекташ Атаханович ей не отец… Ведь, когда я спросил: «Он ваш отец?» — смолчала же… А помнишь ли? Когда Бекташ Атаханович окликнул ее: «Слушай-ка, моя славная! Калдыргоч, говорю» — она ответила: «Слушаю, профессор!» Да-да, значит, он ей не отец, а человек, которому она по ошибке отдала чувство… Но почему же по ошибке? А если они любят друг друга!.. Или это невозможно при их разнице лет? Мир видел множество раз подобные дела… Так-то оно так, но почему с таким горьким укором объясняла она мне свою печаль, ее звездные очи взглядывали на меня то с нежностью, то с испугом. Умид, если сердце твое с треском расколется — не удивляйся: может, она полюбила тебя, может…»