Герман выходит из-за клуба, набросив на голову мокрую куртку. Куртка заграничная, с непонятными надписями, капли дождя блестят на ее желтой поверхности, буквы переливаются, как будто их только что начистили. Томные глаза Германа возбужденно сияют, тонкое лицо его с нежной смугловатой кожей кажется оживленным и добрым.
— Герман! — решается Веня. Забыв о луже, она пробует подойти к Герману, дергается — и вторая туфля увязает, холод сразу охватывает ногу.
— Ну?
— Я… скорее всего, я не поеду. Не поеду. Понимаешь!
— Слушай… — Оживление на лице Германа проходит, он сдвигает ровные, словно нарисованные, брови. — И тебе все же скажу: ты зря делаешь из этого трагедию.
— Как же зря?
— И винишь нас со Стасей. Стася хотела сегодня идти к Савватее.
— Правда?! — радостно вскрикивает Веня.
— Хотела. Я не разрешил.
— Почему?
— Да как ты не понимаешь? — уже злится Герман… Это ничего бы не изменило. Ничего! В ту минуту, когда ты не подчинилась Анфисе, ты уже стала нарушителем дисциплины. Ты не отдала ей записку, а мужественно съела. Первое. Второе: ты не стала оправдываться перед Антолей. Какая разница, грызло ли тебя при этом отчаяние или ты сделала так нечаянно, — все равно стала нарушителем, таким образом, твоя дерзость — посягательство на Анфисин авторитет.
Герман говорит не то всерьез, не то в шутку, и Вене кажется, что он просто дразнит ее.
— Нужно только не трогать самолюбие старших, и все будет хорошо, — продолжает Герман. — И понимаешь… когда бьет молния, не надо превращать себя в громоотвод, на том месте, куда нацеливается молния, не обязательно должна находиться ты.
— Какая молния?
— А если она ударила в тебя, — продолжает Герман, натягивая куртку на голову, — не нужно хныкать и делать из этого трагедий. Остается утешать себя тем, что в следующий раз нужно вывернуться — хотя бы в последний момент. А уметь вывернуться… о, это уже настоящая проблема. Ну, например, ты… Посмотрим, умеешь ли ты правильно реагировать на неожиданность…
Он лезет в карман. Веня не успевает ничего понять — что-то круглое, темное летит прямо в нее, мягко ударяет о лоб и залепливает глаза. Что это? На ладони остается что-то мягкое, теплое…
— Картошка, всего только картошка! — Герман отходит, чуть сгорбившись. — Вот, пожалуйста, тебе эксперимент: не смогла вовремя среагировать, хотя я только что об этом говорил. Ладно, иди, а то из-за тебя кроли без еды останутся. Кролям нес! — кричит он и прячется в дверях подсобного помещения, где держат уток, кроликов и других птиц и животных, над которыми шефствуют воспитанники. Через мгновение желтая куртка появляется в окне второго этажа и мгновенно исчезает: Герман, видимо, пошел в мастерскую.
— Эксперимент? — шепчет сама себе Веня, вытирая картофельное месиво. — Ах ты волк! Герострат несчастный! — Она кричит это, обращаясь к окну. Картофельная мякоть сжата в ее кулаке.
— Кого это ты ругаешь, Пика? — насмешливый голос Валерки окончательно выводит ее из равновесия.
— Я — пика? А ты… ты затычка! Лизоблюд! Душу Германову жвачку отдашь и не задумаешься! — Веня одним прыжком выбирается из лужи и, по-мальчишески размахнувшись, вмазывает жидкий комок в Валеркино лицо. Ошалев от неожиданности, Валерка на мгновение застывает, стоя возле лужи, а потом, опомнившись, прыжками, словно кенгуру, мчится за Веней. Но она оказывается более проворной: на одном дыхании перелетает через забор, отделяющий двор от нового микрорайона, который вплотную подступает к старым деревянным строениям интерната. Их интернат еще недавно назывался детским домом номер один, а сразу после войны он был первым в городе Домом младенца. Задыхаясь, бежит девочки между одинаковыми, еще пахнущими штукатуркой каменными домами. Валерка же, оставшись за забором, вспоминает, что Герман ожидает его возле кроликов, и отправляется назад, вытирая липкое месиво со своего лица и тихонько ругаясь.
Веня, отдышавшись, заходит в подъезд. Новый дом уже пропах салом, жареной картошкой, пеленками. На батарее пятна накипи, вода тихонько сочится из радиатора. Веня благодарно кладет руки на батарею, озябшим телом плотно прижимается к ребристой поверхности.
Кажется ей, что за последние часы она стала меньше, как будто съежилась. Как больно обидел Германов эксперимент! Раньше, пожалуй, просто бы вытерла лицо и все равно смотрела бы на Германа снизу вверх, как собачонка, с удовольствием, с тайной завистью бы переда-вала его записочки Стасе. Герман ведь и раньше говорил так же: чуть свысока, умно, как будто ему было известно нечто, недоступное ей. Почему же теперь так нестерпимо слушать его слова? Резала в них фальшь, рисовка, пренебрежение, с каким он смотрел на ребят, заставлял служить себе, восхищаться им — за что?