Выбрать главу

— Какие ж лекарства, Васечка, с тоской могут совладать? — иногда ласково говорила она. — Я пожила, и хватит. За что теперь ни возьмусь, работа из рук валится.

Тихим, теплым светом горели ее темные глаза, худые впалые щеки улыбались.

— Откудова у вас тоска, тетя Василиса?

— По мужу своему тоскую, Васечка. Он трактористом работал. На старой мине немецкой подорвался. А какая мне жизнь без него? Вот если бы дитя от него было, а то так, одной, тошно мне.

— Дед Тимофей, — спросил как-то Вася. — А Василиса, она свой долг отдала? Она помереть может?

— Должно, отдала, Васюта. Это она сама знает. Может, ей природа назначило одно — любить, а она весь свой запас истратила… на мужика помершего, и теперь ей холодно на свете. Чего держать ее? И так… сколько покойников живыми притворяются, по жизни ходят, а у самих ни крошки души не осталось.

…А весна шла по земле, и в маленькой районной больнице до одури пахло черемухой, с которой напрасно боролись доктора, радостно блестели вымытые и настежь открытые окна, а вечерами под окнами женских палат слышались приглушенные мужские голоса, шепот и смех, в которые, как нож в масло, временами врезался голос дежурной сестры. Яростно, с ввинчиванием задвижек, закрывались окна, но даже в операционной, в стерильном стакане, дозревали темно-зеленые стебельки ландышей с упругими бело-фарфоровыми чашечками цветов, и, изгнанные во время операций, тут же появлялись снова. А вскоре дед Тимофей перед ужином принес первые темно-коричневые, плотные, в светлых крапинках песка сморчки и предложил их Саше. Она, стесняясь, сперва отказывалась, а потом, давая себя уговорить, бережно высыпала их в прозрачный пакет:

— У меня как раз гости сегодня будут. — Глаза ее мерцали, губы растягивались в улыбке, и Вася понимал, кого она ждет: вчера опять приходил Александр и, снисходительно заглянув в третью палату, долго стоял под окном Сашиного поста. Он был в черном пиджаке и черном кожаном картузе, из которого торчал стебелек ландыша, и в его лице было то невыносимое довольство жизнью и собой, которое Вася не понимал, по ощущал: оно отбрасывает его в сторону как что-то ненужное, бесполезное, может быть, даже вредное. Отчего даже взгляд Александра, скользя по нему, на мгновение будто темнеет, меркнет? Вот и дед не смотрит на него, а глядит во все глаза на Сашу, как будто ожидая каждого ее слова. Что он, впервые ее увидел?

— Ну вот видишь, дочка, и старый Тимофей тебе пригодился…

— А когда нерест у осетров начнется? — судорожно прижав к себе палку, перебил Вася.

Дед посмотрел на него рассеянно, словно сквозь стекло, и, не сразу поняв, о чем его спрашивают, проговорил:

— Да вот нынче, может, и начнется. Глянь, теплынь какая, на дождь собирается.

Глядя на дверь, куда ушла Саша, проговорил откровенно-довольным, завистливым чуть-чуть голосом:

— Полсотню годочков скинуть, задал бы я перца Александру!

Васино лицо перекосилось, и дед Тимофей, испугавшись, привстал с кровати:

— Ты что, Васюта, ты что?

Словно защищаясь, Васюта выставил вперед руки:

— Ты старый, а скачешь как козел! Ну, чего же ты! Иди прыгай перед пей. А она злая. Знаешь, как она больно делает уколы?

Дед Тимофей снова сел, провалившись в кроватную сетку. Старческий румянец с трудом пробивался на его сером лице, и особенно заметными стали седые брови и прокуренные белые усы.

— Ты, Васюта, меня не стыди. Красивая девка как подарок. На нее посмотреть, и то радость. Тамотка, — он показал вниз, — ничего не покажут. А тут хоть перед смертью наглядеться. Так-то.

Злость отхлынула от Васиного сердца: голос у деда был усталый, свинцово-серая кожа на лбу и подбородке казалась особенно безжизненной. Вася вспомнил, что сегодня утром дед Тимофей кашлял особенно долго и тяжко, потом ушел из палаты, а когда вернулся, на серых вельветовых галифе заметны были темно-багровые брызги. Он вспомнил это и отвернулся к стене, почувствовав под боком палку. Твердая и жесткая, она врезалась в тело, и когда Вася поправлял одеяло, заметил на ноге острые красные выступы от мелких осетриных чешуек. Дед Тимофей все сидел, молчал, его дыхание было тяжелым и натужным, и в груди его опять что-то рвалось и булькало. Может быть, он ждал, что Вася попросит прощения, может быть, все сегодняшние его силы ушли па разговор с Сашей, а может быть, в последний раз думалось ему о чем-то своем, невеселом?

…Всю ночь парило. В темноте тяжело и грузно сталкивались над больницей, над соснами тучи и, ворча, расходились, как будто им не хватало какой-то малости, чтобы взорваться гневом и, громыхая, обрушиться на землю, что затаилась в молчании и виноватом ожидании. В палатах было душно, и дед Тимофей и Вася до полуночи слушали, как опять жалобно, словно что-то выпрашивая, скрипела притихшая сосна. Потом к больнице подъехала «скорая», деловито зашмыгали по коридору сестры и нянечки, твердо и резко ступая, прошел Томаш Кузьмич, и в операционной лилась вода, звякало железо, а потом, покрывая шум, загремел голос главврача: «Пинцет, черт бы вас побрал!», и снова все умолкло. Затем заскрипела тележка, и Наташа, выходя, заговорила с кем-то: