13
Россия, и попробуй удержись от величайшего искушения смутить малых сих. Именно так нет страны, которая была бы более пригодна для реализации диверсионно-подрывной миссии художника, чем Россия. В этом ее плюсы и минусы сходятся. Пресловутое высказывание, что поэт в России больше, чем поэт, к сожалению, остается справедливым. Ясно, что из-за этого проистекает неисчислимое количество бед, — куда только не бросало сынов России, зачарованных дудочкой крысолова.
Но отсюда происходят и другие вещи, скажем, необыкновенная возможность самореализации, благодаря которой мы можем проживать эту безбытную жизнь и не замечать ее безбытность, не замечать ужасов, которые со стороны добропорядочного бюргера кажутся слишком очевидными. Какое здесь раздолье самозванцам, имитирующим призванность! Мы живем в нашей духовной родине, где звучат три-четыре основных аккорда русской идеи, и как-то так получается, что другой жизни нам и не надо. Вот почему человек, оторванный от своих корней и оказавшийся в гораздо более "благополучной среде, где жизнь несравненно более комфортна, тоскует. Он лишен подключенно-сти к общему резонансу, к общему паролю мыслящих людей России. И выходит, что вновь и вновь повторяется один и тот же рефрен: «Вместе маются друг с другом, а в разлуке плачут». Это о России и ее эмигрантах.
Даниэль Орлов: Что и говорить, — в России между «званством» и самозванством всегда проходила очень тонкая, почти неуловимая грань. Наиболее восприимчивые к власти русские правители, такие как Иван Грозный и Петр Великий, прекрасно ощущали необходимость вновь и вновь возобновлять границу между легитимной и изнаночной сторонами власти. Достаточно вспомнить, что и тот и другой осуществили пародийные ритуалы возведения самозванцев
14
на трон, чем закрепили незыблемость собственной формы правления. Известно, что Сталин, не хуже первых двоих чувствовавший особенности русского царства, в подражание Ивану Грозному совершил ритуальное отречение от советского трона, дабы его призвали обратно и обозначили тем самым его власть как званную, — следовательно, абсолютную, безграничную, божественную. Можно заметить, что как только власть в России принимает форму подтвержденного и безоговорочного «званничества», за этим сразу же следует самый жесточайший террор. Что-то не в порядке у нас с истоками нашей власти, а быть может, и с самой почвой, из которой она произрастает... Впрочем, если мы пытаемся продумывать хронотопию русской действительности, то нет ничего более опасного, чем прямая апелляция к почве. Обращаясь к существу этой хронотопии, нужно не то чтобы расстаться со своими корнями (этого как раз не требуется), но обнаружить корни уже проросшими ввысь и образовавшими крону, открытую всем ветрам на свете. Ведь бесконечные толки вокруг русской идеи демонстрируют лишь фатальную нехватку плодоносящих частей древа национального самосознания. Сомнение Чаадаева в этом смысле было наиболее радикальным, — не оказалось ли, что ростки, взятые от боковой по отношению к европейской территориальности ветви Византии, грубо говоря, не очень прижились на русском просторе? Мы помним его горькое утверждение, что Россия ничего не дала Европе, что если бы не размеры территории, ее бы никто не заметил.
С одной стороны, перед нами формальное начало русской философии, а именно — сомнение положительно во всех вещах, которое для русского человека, конечно, означало единственно сомнение в России и в ее бытийно-историческом предназначении. Это сомнение, кстати говоря, так и не подтвердилось, поскольку с русской философией произошло что-то вроде насильственного прерывания
15
Русский хронотоп
беременности. Революция, проросшая изнутри специфически российского эсхатологического мировосприятия, стерилизовала репродуктивность той ветви культуры, на которой могли бы родиться зрелые плоды русского философствования. С другой стороны, сомнение Чаадаева не абсолютно, поскольку фиксирует лишь сокрытость сокрытого, связанную больше не с отрицанием, а с трагической надеждой. Сокрытыми оказываются топологические координаты предельности русского духа — разграничительной межи, разделяющей миры Запада и Востока, — которые русские мыслители отыскивают в растекающемся за собственные горизонты просторе России. В зависимости от способа, каким это разделение конституируется, одни себя позиционируют как западников, другие как славянофилов, третьи как евразийцев и т. д. Однако любая из этих позиций не является привилегированной в сравнении с сомнительностью и неотчетливостью такого разграничения. Я бы хотел заметить, что в моем понимании оно вообще не принадлежит концепту территориальности. Оно скорее темпоральное. Если мы проследуем по долгой географической траектории, идущей с Востока на Запад, от восхода к закату, то мы вовсе не будем оставаться в едином времени мира. Ситуация современности здесь окажется внешней и весьма условной. Нынешний афганец живет не в той же современности, в какой живем мы с вами, а мы, со своей стороны, живем не в той же современности, в какой пребывает европеец. Разумеется, многочисленная продукция индустриального общества нас несколько сближает — машины, компьютеры и технические приспособления создают видимость единого мира, однако внутреннее универсальное время разрозненных культурных территорий едва ли поддается синхронизации. С точки зрения средневропейского времени Америка — это земля будущего, воплощенная утопия Старого света. Об этом хорошо написано в «Аме-