Перешагнуть горизонт можно, обернув даль глубиной и посмотревшись в ночь, о которой как о хранительнице говорит Гегель «В фантасмагорических представлениях — кругом ночь, то появляется вдруг окровавленная голова, то какая-то белая фигура, которые так же внезапно исчезают. Эта ночь видна, если заглянуть человеку в глаза — в глубь ночи, которая становится страшной; навстречу тебе нависает мировая ночь»1. Нам прекрасно знаком обратный расклад — когда мы созерцаем вещи, удерживая их перед собой на некотором отдалении в форме предметности и конституируя их в поле сознания. Этот расклад освещен изнутри естественным светом разума и представляет собой, очевидно, день мира. А что произойдет, если некое сущее, которое пробуждено к существованию, к своим дням брошен-
Гегель Г В Ф Работы разных лет В 2 т Т 1 М , 1970
реального
95
ным на него взглядом, каким-то невообразимым образом вдруг увидит сам этот взгляд, более того, обратит его внутрь его самого? Пусть даже таким сущим оказываюсь я сам в тот момент, когда вглядываюсь в глаза небезразличного мне человека. В смысле Гегеля раскрывшиеся горизонты мира схлопнутся в пустую точку чистой самости Но остается неясным, почему ночь мира страшна и зачем Гегель особо заостряет на этом слове внимание? Проблема в том, что когда я — как конечное существо — вдруг проваливаюсь в ночь мира — как в исток своей конечности, — я будто бы невзначай заглядываю в глаза собственной смерти. И именно здесь обретаю позицию Господина, ибо лишь тот, кто способен посмотреть в лицо своей смерти, по-настоящему свободен. Совершенно прав Александр Кожев, утверждавший, что для Гегеля смерть есть лишь одна из составляющих свободы. Если мне как некой «большой вещи» («Groz dine» в терминологии немецких мистиков) удается хотя бы на мгновение обернуть конституирующий меня всевидящий взгляд в него самого, отменив тем самым определенность собственной формы бытия и приостановив работу негатив-ности, то я лишаюсь всех прочных основ, оказываюсь в ситуации онтологического ужаса. Но эта ситуация абсолютно необходима для того, чтобы человек в полной мере обрел свое присутствие, подлинность и судьбу.
В гегелевском понимании ночь мира тождественна пустому ничто, являющемуся первым определением человека, даваемым еще до какой бы то ни было определенности В том числе до определенности сменяющего бездонную ночь солнечного дня, в котором вещи принимают привычный облик, и ты видишь, что окровавленная голова является всего-навсего причудливо расцвеченной тенью, отброшенной стоящим на столе бюстом Гегеля. Мир тут же облачается в узнаваемые формы — обретает прямую перспективу, необходимую для взгляда, линию горизонта,
96
Беседа 5
разделяющую небо и землю; стороны света, дающие направления. Однако если завернуть все эти широко раскинувшиеся дали внутрь человеческой души, сущее вновь погрузится в ночь мира, в которой царит исконный мифологический ужас. Именно настоятельная реальность этого ужаса, этой на мгновение возникающей окровавленной головы впервые конституирует некое сущее, к примеру, бюст Гегеля, а вовсе не наоборот
У Хайдеггера существует любопытное высказывание, напрямую касающееся нашей темы. Оно гласит: ужас размыкает мир как мир. Я подумал, от чего защищают и хранят нас душные коридоры наших внешних забот, обязанностей, представлений и самообольщения, почему мы с таким упорством всю жизнь ходим одними и теми же кругами? Быть может, просто из боязни, что если действительно решимся заглянуть в себя, нас сразу накроет «светлая ночь наводящего ужас Ничто», по выражению Хайдеггера. Другими словами, наше обычное существование предстает как своеобразная форма малодушия. Я подозреваю, что в этой догадке есть правда, но не вся. Ведь ужас в таком случае оказывается имманентен порядку душевной жизни, делается одним из ее проявлений. Получается, что рассуждать об ужасе — это то же самое, что и вести речь о ком-то, испытывающем состояние ужаса. Однако ничто сущее, строго говоря, не способно повергнуть в ужас, только — само Ничто. Различные вещи при известной неточности высказывания могут быть названы «ужасными», а переживание этих вещей — «ужасными» переживаниями. Но здесь на самом деле проявляется едва заметная инфляция понятия, которая на другом своем конце имеет выражения типа «ужасно красивая». Я бы сказал, что у ужаса, особенно в специфическом смысле Хайдеггера, совсем не ужасная, т е. не вызывающая ужас, природа Мир размыкается, он перестает быть миром как тотальностью всего не-
реального
97
посредственно существующего, но одновременно обнаруживает принципиально иное и до того скрытое, — он обнаруживает возможность собственного смысла.
Если ты нашел смысл хотя бы одной вещи, это поистине ужасная находка. Я бы добавил — и реальная также. Для знающих ей цену она перевешивает самые блестящие и притягательные сокровища мира. Демокрит прекрасно знал, о чем говорил, когда соглашался предпочесть ее персидскому трону. Он решал вовсе не шуточную задачку — как вырваться из круговой поруки, определяющей отношения между различными сущими? Да и можно ли прервать реактивные ряды причинности, не размыкая мира? Его кольца прочно спаяны в единую неразрывную цепь, в жесткую взаимообусловленность пассивных толчков, идущих от одного следствия к другому. Повседневное человеческое существование устроено именно таким образом — мы кружимся целыми днями по очень ограниченному числу орбит, где можем реализовывать какие-то жизненные проекты, что-то изменять в окружающей действительности, с нами могут случаться различные вещи, однако все это входит в допустимую погрешность работы анонимной машины производства мира для нас. Мы не являемся причиной собственных действий, то есть не поступаем свободно, поскольку любое наше действие реактивно, заранее задействовано в наличном порядке вещей и ему подчинено.
Но повседневность не исчерпывает весь горизонт нашего возможного опыта, она лишь задает его низшую планку. В смысле Ницше это порядок, в котором господствует ressentiment, — имплозивное поглощение иерархических различий, нейтрализация силы сильных слабостью слабых, моральный террор и разъедающее душу чувство вины. Мы можем лишь догадываться, последствиями чего они являются — первородного греха, падения, заброшенности,- но достаточно уже одного того, что именно как последова-
98
Беседа 5
тельности последствий они и структурируют облик повседневности. Ужас в принципе не из этого ряда. Подступая изнутри глубочайшей ночи мира и нанося раны своим беспощадным клинком, он разбивает вдребезги зеркала нашего самообольщения, оставляя мелкие осколки, в которых внезапно возникают и окровавленная голова, и белая фигура, и призрак отца... Что это вообще за странные частичные объекты, которые отнесены в некое зияние и должны оставаться отсутствующими, дабы могла устояться каждодневная обыденность? Есть ли это забвение, которого требует наша душа, или, напротив, внезапное опамятование, никогда не доходящее до завершенности? Сумерки бытия сгущаются пепельными тенями на кромках строго выстроенной предметности, безвидные и безымянные призраки приближаются вплотную и незримо проходят сквозь нас. Вот здесь, в точке наивысшей неопределенности, негарантированности и непод-твержденности человеческого существования, впервые обретается известная ясность, просветляется мировая ночь. Реальный до ужаса смысл нашего бытия не в мире, а где-то между мирами, не в очерченном бытии, а в смещении и становлении, не в обустройстве домашнего, а в беспочвенном странничестве. Следует оговориться: речь вовсе не идет о том, что наконец довелось добраться до истины, удалось лишь вывернуть наизнанку покров майи и взглянуть на вещи с обратной его стороны — не с той стороны, которой он убаюкивает и вселяет успокоение, а со стороны Ничто, обнаруживающей и собственное наше жизненное присутствие как «выдвинутость в Ничто».