220
Беседа 8
Ведь зло онтологически такое же — мы да и весь мир могли бы без него и обойтись, но оно есть. Вот также и с запахом у зайчика. Однако потом выяснилось, что запах кое-чем — и вовсе не «апофатически», а позитивно — подтвержден. Заяц не просто пахнет, он вкусно пахнет, он вообще вкусный. Как это знает волк, во всяком случае, и знают те, кто любят зайчатину. Можно предположить, что заяц не нуждается во вкусном запахе: для него желательно, чтобы его вообще никто не замечал, не слышал и не видел. Сидишь себе под кустиком, ничем не пахнешь, тебя не видно. То есть, главное, не обладаешь эйдосом. К сожалению, этот путь заведет в такие дебри, которые Платону и не снились, потому что, если честно, заяц не только без эйдоса, он и без своей заячьей сущности и душонки (классик бы сказал — «лошадности») тоже отлично мог бы обойтись. При ближайшем рассмотрении выясняется, что мы попадаем в какую-то космологически черную дыру. Вопрос о животных — тех животных, которых мы знаем, которых боимся, которых любим, — в этом смысле может быть представлен как вопрос об истине бытия вообще, в котором другой оказывается тем, кем я постоянно обнаруживаю самого себя, когда смотрю в зеркало.
То же самое можно рассмотреть и со стороны стихий. Мы помним, что существуют огонь, вода, земля и воздух. Добавляют еще эфир, очень может быть, однако четыре точно. А теперь представим, что у какой-либо стихии обретается лицо. Животные — такого рода существа, перед лицом которых мы познаваемы, «интеллигибельны», сказал бы Кант. Они имеют возможность отдать отчет в том, кто мы такие. Они не дождик, они не огонь, не земля и не воздух, они избирательны. В способности стихии быть избирательной мне представляется главная тайна и главная разгадка любого животного. А быть избирательной для стихии и означает иметь лицо. Животное видит во мне то,
221
Святые животные
что является мною. В известном смысле мы — звери. Важнейший контекст состоит в том, что между нами вовсе нет никакой пропасти. Хотя еще более фундаментальный контекст заключается в том, что у нас нет пропасти и с огнем, и с водой, и землей, и с воздухом. Это все что угодно, но только не риторика. Воспроизвести в себе силы земли, или огня, или воздуха, или воды и значит быть человеком. Тот, кто умеет это сделать перед лицом другого, не животного, но человека, является любимым человеком. И наоборот. Так люди любят друг друга. Знаете, подобно росе — посмотрел, будто омылся. Поэтому так смешны и бессильны те, кто пишет о животных со стороны. О них нельзя писать подобным образом, иначе окажешься в положении того, кто написал трактат «О частях животных». В этой связи у меня даже возникло определение животного и его «частей». Животное — это тот, кто не плачет, не смеется и не проклинает, но — понимает.
Т. Г.: О животных действительно можно говорить только любя, в противном случае даже не следует пытаться. Поэтому я хотела бы завершить разговор посвящением другу — умершей недавно собаке Бубе. Я зачитаю отрывок из своего дневника: «Буба — это символ жизни. Его внутренний трепет, полное доверие человеку, нетерпеливое ожидание встречи, взгляд его всегда горящих желтых глаз — я здесь, я готов, я могу совершить подвиг, — его понимание наших настроений, знание обо всех намерениях и планах, его тоска по встрече, его обиды, которые тут же проходили, умение прощать все и любить с новой силой. Это было полнотой благоговения перед жизнью, любовью, служением. Пример всем нам. Как он мог уйти? Его смерть — какой-то общий конец, после которого не видно ни одного начала».
БЕСЕДА 9
ИЗМЕНЕННЫЕ СОСТОЯНИЯ
СОЗНАНИЯ
Д. О.. Пребывание в измененных состояниях сознания, сопровождаемое двумя частичными отменами — цензуры «я» и диктатуры идентичности, — несмотря на свое широкое распространение, представляется достаточно загадочной вещью. Едва мы превращаемся в существ, бродящих по окраинам нашего сознания, заключенного в «я», как последнее покрывается трещинами, прерывая континуальность конституируемого сознанием мира. Мы не просто приоткрываем двери, за которые в обычном состоянии боимся заглядывать даже сквозь замочную скважину, в этот момент мы еще и становимся иными по отношению к воспроизводимой в нас идентичности знания себя. Впрочем, до известной границы. А именно до границы, определяемой сохранением формы телесности. Если речь заходит о том, что называется в буквальном смысле, но далеко не всегда точно «утратить человеческий облик», то дело касается некоторой деформации этой границы. Точность здесь и не может быть соблюдена, в силу отсутствия точки отсчета для объективного наблюдателя. Возможность измененных состояний сознания ее радикально смещает, зада-
223
Измененные состояния сознания
вая ей в качестве ее собственного места неподконтрольный дрейф в сторону все менее отчетливых различий внутри их перехода
В то же время полное стирание различий является наиболее опасным, поскольку закрывает путь возвращения, — а только оно придает любому путешествию, тем более выступающему чертой внутреннего опыта, смысл В противном случае о состояниях сознания говорить не пришлось бы, совершалось бы изменение уже самого сознания, — движение, непременно вовлекающее в себя телесность, не столько подвергающее ее деформациям, сколько целиком ее трансформирующее. Какое бы направление такого рода движение ни принимало, чем бы оно ни оборачивалось — падением или возвышением, одержимостью или просветленностью, — наиболее точным и безошибочным критерием того, что изменение сознания действительно произошло, является соответствующее ему «новое» тело. Это может быть, к примеру, тело ведьмы, которое по средневековым церковным поверьям малочувствительно к боли, отчего и подвергалось пыткам, истязаниям и сожжению во имя спасения души, или тело святого, превращающееся после смерти в благоухающие мироточивые мощи, от которых исходит исцеление. Впрочем, я полагаю, что мы будем находиться в рамках значительно более конкретного поля, ограниченного отслеживанием моментов перехода между различными состояниями сознания, которое в любых превращениях все же остается себе имманентным.
Что в этом смысле представляется принципиальным? Возможность возвратного движения к исходным составляющим того опыта, который практически вытеснен инстанцией «я» и закован в неразрывную цепь идентичности, но при этом является первоначальной, неустранимой средой Для возникновения их обоих Если мы и способны вообразить, каким образом могло бы быть временно отменено
224
Беседа 9
несчастное сознание гегелевского типа, обозначаемое в «Феноменологии духа» как «движение бесконечной тоски» и «могила своей жизни», то не единственно на путях снятия противоречий между его единичностью и неизменностью. Гегель в этом вопросе поступает достаточно ясно — он просто демонстрирует, что до тех пор, пока сознание не завершило конституирование мира, возвратившись тем самым в себя, но не без багажа, а захватив с собой всю так называемую реальность, оно продолжает быть несчастным. Однако он дает понять весьма важную вещь, а именно, что подобного рода снятие заведомо оказывается для несчастного сознания чем-то потусторонним. В нем самом оно всякий раз срывается и пробуксовывает. То есть сознание, заключенное в «я» и обретшее персональную форму, несчастно по определению. А может ли оно становиться в некоторые отрезки времени счастливым, будучи по определению несчастным? Ведь если «движение бесконечной тоски» и «могила своей жизни» применительно к сознанию — не только метафоры (а я бы сказал: все что угодно, но только не метафоры), тогда возникает вопрос, а что же в нас тоскует, чья жизнь схоронена в могиле?