Выбрать главу

Идет как-то тихим полуденным часом Минин по центральной улице Петушков, а навстречу ему — Пожарский

254

Беседа 9

(а может, и наоборот, Минин навстречу Пожарскому, не помню). И видит: что-то неладное у того с лицом, какой-то неубедительностью исполнена его походка, какой-то неуловимой неприкаянностью веет от всей его помятой наружности. «Что, Пожарский, а не принял ли ты, случаем, лишнего с утра?» — спрашивает Минин. «Да нет, — отвечает тот, — если посчитать, я и выпил-то пока всего ничего: стакан портвейна, пару кружек пива, три по сто "Зубровки", бутылку розового крепкого за рубль тридцать семь да триста пятьдесят "Кубанской"». «Странно, — изумился Минин, — и я сегодня выпил ровно столько же и в точности того же самого, что и ты, а чувствую себя прекрасно. И куда же, по-твоему, ты путь держишь?» «Известное дело, в Петушки — здесь хорошо, а там лучше: наливают и, потом, сады и девушки кругом цветущие», — отвечает Пожарский. «Какое в Петушки, — возмутился Минин, — это я туда спешу, а ты, если мне глаза не изменяют, идешь прямо в обратную сторону». И завязался у них спор, чей путь вернее и короче. Но то ли аргументы у сторон были слишком сильными, то ли, напротив, защитить их не было никакой возможности, а только в результате переубедили спорщики друг друга: развернулись и отправились по своим следам обратно, в противоположные концы вожделенного городка. Но не это удивительно. Удивительно, что вечером они таки вновь столкнулись лбами, теперь уже не в провинциальных Петушках, «где вечно цветет жасмин», а в стольном городе Москве, на запруженном и грязном Курском вокзале, который оба ненавидели и менее всего искали. А последний поезд на Петушки только что ушел...

Вся эта история кажется невероятной, и она бы и в самом деле никогда не произошла, если бы в этом самом поезде не ехал со своим заветным чемоданчиком Веничка Ерофеев, который не имел тогда ни малейшего понятия о петушковских бедолагах Минине с Пожарским и которого

255

Измененные состояния сознания

и самого пока «ровно никто не знает, потому что он — ничто», по слову о себе Мальте Лауридса Бригге, чей дух готов через мгновение в него вселиться. «Ничто», возможно, сказано слишком сильно. Но еще сильнее — с «чемоданчиком», потому как именно он-то по дороге и исчез. Как это случилось, никто не заметил. Веничка обнаружил пропажу уже в самом конце пути, выйдя из тамбура, куда он отлучился буквально на несколько минут. Чемоданчик должен был лежать в вагоне слева по ходу поезда, но его, сколько ни искали, нигде не было — ни слева, ни справа. История как будто бы обыкновенная, если б не ее мистический зловещий смысл, — если бы простейший смысл «ни справа, ни слева» не осложнялся тем, что в вагон за это время — ни сзади, ни спереди — никто из пассажиров не заходил и никто своего места не покинул. Вора не было. Но не было и чемоданчика.

Поначалу все у Венички как будто складывалось хорошо. Успел на электричку. Попутчики подобрались душевные. Разговоры велись непринужденные и витиеватые. Рекой лились веселящие напитки. Так что время летело незаметно. Однажды, правда, Веничка вместе со всеми содрогнулся, но не от предчувствия плачевной участи спасительного чемоданчика, а от смеха — над стариком Митри-чем, который плакал при исполнении на бис этюда до диез минор Ференца Листа, где-то у платформы «43-й километр». Но вот, не в первый раз выйдя с четвертинкой в пустой тамбур, он вдруг прервал свои радужные мысли и вперился, как огорошенный, в окно: «Если верить собственным глазам, то есть если состояние сознания мне не изменяет и на стекле действительно написано то слово, которое я сейчас читаю, получается, что в мире за прошедшие минут пятнадцать ничего не изменилось, все идет, как и положено, своим чередом, вот только электричка теперь едет по чему-то в обратном направлении — не в Петушки, а в сто-

256

Беседа 9

лицу нашей родины, на все тот же Курский вокзал, от которого как будто бы должна была отъехать уже довольно далеко, если судить по вывеске на недавней остановке "Покров — 105-й км". Но возможно ли, что в родные Петушки я так и не попаду? Да, возможно. А если так, что же получается (для тех, кто понимает), что вырваться из забытья нельзя и нам всю жизнь мыкаться в гиперболическом "ничто"? Возможно ли, чтобы все годы, потраченные на обустройство в местах общего рассудочного пользования, проведенные у билетных касс, в залах ожидания и туалетных комнатах за чтением "Стихотворений в прозе" Ивана Тургенева, ушли впустую, — на то, чтобы как следует забыть о смысле бытия, о жизни по ту сторону всех гиблых мест как будто "предварительного" заключения? Да, возможно. Возможно ли, что Баратынский в "Последней смерти» прав и мы не знаем не только смысла бытия, но даже его имени? Для нас "ни сон оно, ни бденье", и мы не знаем, что такое настоящий путь и подлинное возвращение и что такое дом, и друг, и женщины, а они ведь существуют на свете. Возможно ли, чтобы огни далеких Петушков или стигматы святой Терезы были желанны и ценны только на словах, а на деле никому не нужны, как ненужным, отверженным и маргинальным является для мира все, что нельзя присвоить, разменять, канализировать и утилизировать? Да, возможно. Но если все это и впрямь возможно, если тут есть хотя бы тень возможности, нельзя же, чтобы так все и оставалось! И первый, кого ошарашила эта мысль, должен попытаться что-то предпринять. Пусть я и не слишком гожусь для этой цели: никого другого-то под рукой нет! Поэтому я должен садиться и писать: день и ночь напролет — писать, вот и все, как сказано у Рильке» И тут он развернулся в тамбуре, и взгляд его упал на оконное стекло дверей напротив: на нем тем же росчерком было написано то же самое короткое словечко.

257

Измененные состояния сознания

Надпись на стекле все бы объяснила, если б не пропавший чемоданчик и не мгновенное появление на сцене трансцендентального субъекта, который призван удостоверять любые объяснения и которого асе знают как свое несклоняемое Я. Он тоже заглянул по долгу службы в Веничкин вагон и тоже недоуменно озирался по сторонам, удивляясь, почему мир никак не хочет жить по писанному — по начертанному совершенно «ясно и отчетливо» на обратной стороне его земных прозрачных врат? Почему он катится на всех парах вовсе не туда, куда купил в трезвой памяти билет, если, разумеется, купил, что следует еще проверить? «Москва — Петушки» — вывеска для круглых дураков, не знающих, что все они под колпаком и что впереди у них то же, что и позади, а слева — то же, что и справа. Будь этот мир хоть трижды правдивою поэмой, а не виртуальным «поездом», это не меняет ничего: контроль должен быть всеобщим, тотальным, иначе я — не Я с большой буквы, не Тот, Который cogito и очевидней всех на свете, а тот, который даже и не sum, то есть буквальное, а не фигуральное ничто, рядом не стоявшее с Веничкой и его героями. В их мире надо быть особенно настороже: здесь растет неправильный — живой «мыслящий тростник», который если пьет, то именно постольку, поскольку видит «очевидное». Здесь всякий местный шут и плакса Митрич — босфорский самодержец Митридат: речи его сладки, как у Рембо в «Пьяном корабле», а в руках ножичек. Спросишь у него мягко: так зачем же тебе ножичек, если мне достаточно билета? А он: «Как зачем? Да чтобы резать тебя, вот зачем!» Опасная работа, можно и до дома не доехать, но интересная: Одиссеем себя чувствуешь. Налево глянешь — Сцилла Минина с Пожарским, чей пытливый задний ум крепче розового крепкого «эпо-хэ» Направо — Харибда Бригге с Веничкой, чьи сомнения пронзительней, чем безграничное dubito картезианцев