Выбрать главу

— Ну? И что они? — Сонино лицо приобрело такое уморительное выражение, что я невольно скорчил гримасу, передразнивая ее поднятые брови и по-детски полуоткрытый рот, получил по голове диванной подушкой, отшвырнул ее в угол и пожал плечами с деланным равнодушием:

— А ничего! Сказали примерно так: мы, синьоры, тут вообще ни при чем — не состояли, не участвовали, не привлекались, здесь находимся по делам. Словом, вели себя престранно.

— Почему?

— Да ведь они никак — слышишь, никак! — на контакт не шли. Не отрицали, не возмущались, не разозлились — и в том числе на мои бесстыдные намеки по поводу пылавших страстью дедушек. Это разве нормально?

— Ну, они же европейцы, люди цивилизованные… — Соня была в полной растерянности.

— Да, но все-таки люди — не марсиане же! А эти два оплота мировой культуры сидели с печальными рожами — духи скорби над телом героя — и ни взгляда в нашу сторону!

Поднявшись со своего места, Соня принялась мерить шагами комнату, бросая отрывистые нервные фразы:

— Значит, неспроста они здесь. Десять лет платить — кому хочешь надоест. А те еще бакшиш удвоили — шутка ли! Секс между дедулями, конечно, не повод. Замок, замок — вот где собака зарыта!

— Сонь, ты чего?

Я оторопел: ожидал, конечно, эффекта от своего рассказа, но не настолько мощного:

— Спятила? Кому платить-то? Что за собака?

— Баскервилей собака! — безумная синьорина обернулась и почти беззвучно прошелестела, — Слушай, я, кажется, дошла!

— Оно и видно, — цинично заметил я, — А поподробнее нельзя?

— Знаешь, я сперва, пожалуй, сама разберусь, а потом и вам с Данькой расскажу. А то сейчас ничего у меня не стыкуется…

И Соня ушла — ушла, оставив лучшего друга умирать от любопытства! Какое бессердечие!

* * *

Придя домой, я покормила обжору-питомца, соорудила и съела некое подобие обедо-ужина и рассеянно принялась вытряхивать из сумки захваченные с работы деловые бумаги. И вдруг, шаря в потертых кожаных недрах, замерла на мгновение, шепотом выругала свою забывчивость, дернула собачку молнии и достала старинный дневник в дряхлом переплете. Тот самый, предназначенный тетушке на растерзание. Везти его тетке было уже поздно, да и небезопасно — может, меня засада ждет, где-нибудь в подъезде, у лифта? Или — чем черт не шутит? — именно в этой пожелтевшей книжечке содержится разгадка жуткой охоты на людей, которая второй месяц не дает бедной мадмуазель Хряпуновой ни спать, ни работать, ни любить по-человечески — все урывками, с оглядкой, с отравляющими душу подозрениями? Надо сделать над собой усилие, преодолеть чувство неловкости и прочесть — от корки до корки. И лучше сейчас, не откладывая. Я вздохнула и с безнадежным лицом достала из стола лупу — верную спутницу искусствоведа. Ну-с, приступим!

Оказалось, что в руках у меня не совсем дневник, а вернее, совсем не дневник. Это было что-то наподобие исповедальной повести, такого открытого письма к любопытному потомку. Минимум действия, зато философских рассуждений — хоть пруд пруди. И все равно было как-то неудобно. Не понимаю я пристрастий тети Жо! А может быть, в семейных архивах любовных романов, написанных от первого лица, не попадается — и бедная генеалогиня не подозревает, что ее ждет?

"Мы входим в любовь, как в воду — не зная наверняка, что ждет нас под серебристым зеркалом, отражающим безмятежные небеса. Тот, кто прежде станет думать о темных глубинах, каменистом дне, вязкой вонючей тине и голодных тварях в вечной мгле — тот погиб (или спасен?). На любовь у него не хватит мужества. Но, впрочем, кому суждено быть повешенным — тот не утонет. Те, кого манит все опасное и неизведанное, не признают безмятежной страсти, но и для них мой путь показался бы восхождением на Голгофу. Я не выбирал свою судьбу — она выбрала меня. Любовь безоглядная, самоотверженная — страшная кара, кара вдвойне оттого, что ожидаешь ее, словно высшей награды. Любовь заманивает нас, будто птиц в силок, и каждый сам выбирает приманку. Со мной было то же… Совершенство, пусть мимолетное, влекло меня всегда. Когда-то в России, разглядывая художественные альбомы, я не подозревал, как огромен и ярок образ, созданный старым мастером. Он запечатлевается на внутренней стороне века, подобно фотографической карточке, и предстает перед мысленным взором, стоит лишь закрыть глаза. Меня измучил Микеланджело — сивиллы с тяжелой статью кобыл, небрежно-томные юноши, навеки застывшие в изящной неестественности преследовали меня неотступно. И терзала мысль: мир вокруг рушится, а они будут восседать и возлежать все с той же грацией и мощью, сотни и сотни лет. Поистине, ars longa, vita brevis! Душа моя таяла льдинкой под горячим южным солнцем — недолго дойти и до чахотки. Одно спасение было — уехать. Так я оказался в провинции, в Маремме, "вдали от шума городского", в приволье, напомнившем мне родные поля.