Голову бея покрывал остроконечный шлем, а лицо скрывала позолоченная личина: бесстрастное металлическое лицо, выполненное в мельчайших деталях. Мураддины любили такие штуковины, и Ангус всегда отмечал — не просто красиво. Страшновато.
Впрочем, лицо Шеймуса было столь же непроницаемым. И рыбий взгляд выражал не больше, чем тёмные глазные прорези. Даже рябая кожа капитана чем-то напоминала золото на маске Камаля.
Тут уж они оказались друг другу под стать.
— Я стою с открытым лицом, Камаль-бей, а ты не показываешь своего! Невежливо. Будет стоить жизни, если сделаешь ещё шаг!
Шеймус поднял ладонь, давая понять — готов скомандовать аркебузирам. Командир мятежников остановился и поднял маску, закреплённую на шарнире.
— Вон оно чо… — пробормотал Ангус.
Это определённо был не Камаль-бей.
Пусть в лицо местного господина наёмники не знали — но Камаль-бею больше полувека от роду. Хорошенько за полвека: «почти старый», как говорили мураддины. А тут — юноша: даже бороды ещё не отрастил!
— Прошу простить мою неучтивость, Ржавый Капитан. Лишь обстоятельства вынудили пойти на эту небольшую хитрость: не бесчестье или подлость. Я опасался, что прославленный командир штурма не станет со мной разговаривать.
— Совершенно верно, не стал бы. Я и сейчас не хочу.
Тот факт, что юноша не назвал капитана Висельником, ещё ничего не значил. Положение у Фадла такое: пора тщательно выбирать слова. Хотя бесконечные кружева вежливых оборотов, за которыми суть беседы забудешь — черта почти всех знатных мураддинов. Ангуса тошнило от их приторной обходительности. Рамон Люлья про это говорил: «Будто всё время наебать пытаются». Грубо, но справедливо.
— И всё же я осмелюсь просить вас о небольшом, но очень важном разговоре.
— Назовись для начала! Меня-то ты уже знаешь.
Юноша слегка склонил голову. Ровно настолько, чтобы это было вежливо, но ничего не означало.
— Вас невозможно не узнать, капитан. А моё имя Хуссейн. Теперь, впрочем — уже Хуссейн-бей. Мой отец, увы, не может вести переговоры: он час назад скончался от ран, которые нанесли ваши люди. А трое моих старших братьев погибли ещё у стены.
Наследник Камаля, как и почти любой человек на свете, вынужден был смотреть в лицо Шеймуса снизу вверх — хоть и не был коротышкой. Капитан даже попытался немного выпрямиться, чтобы Хуссейн задирал голову ещё выше.
— Что ж, они умерли неплохой смертью. Поздравляю с обретением титула, Хуссейн-бей, пусть и недолго осталось тебе его носить. Сам видишь: твоё дело безнадёжно. Сложи оружие и уповай на милость Джамалутдина-паши.
Юный бей грустно улыбнулся.
— Милость визиря? Не вы ли суть прямое явление воли халифа: для моего города и моего рода?
— Не совсем. Я не прочь избежать работы палача. Если немедленно сложишь оружие, я не казню ни тебя, ни твоих выживших родных. Передам всех визирю: пусть решается между вами. Мне всё равно. Моё дело — взятие города, и город я взял.
— Всё-таки ещё не взяли. — Хуссейн кивнул на остатки своего войска за спиной. — Хотя вы правы в одном: положение наше безнадёжно. А безнадёжнее всего то, что я приговорён халифом, как и вся моя родня. Это немного глупо. Дело в том… если сочтёте мою откровенность уместной в такой момент… Я сам не знаю, отчего отец решился на мятеж. Он никому не раскрыл этого. Даже на смертном одре, да упокоит его душу Иам.
— Вздор. Тут нет ничего безнадёжного. Халиф отдал приказ сгоряча. Сдайся, убеди визиря доставить тебя в столицу, упади в ноги халифу и моли о пощаде. Есть шанс, что он смилостивится. Раз ты даже не знаешь, за что сражаешься — так и следует поступить.
Ангус счёл, что капитан говорит вполне искренне. Раз Джамалутдин-паша не решился вести войска на штурм, то и казнить семью Камаля тоже может не решиться. А после — кто знает? Если Хуссейн не лгал, что даже не в курсе причин восстания, то теперь бой утратил всякий смысл.
Но Хуссейн лишь покачал головой.
— Быть может, и так. Если милосердие чуждо халифу, то возможно — мудрость и воля Иама, да будет он славен во веки веков, сотворят небольшое чудо. Я надеюсь на пощаду для моей матери и малолетнего брата. Но сам в ноги врагу отца не упаду. Нет. Мне это не нужно.
— Мальчик… — Шеймус закатил глаза.
Ангус хорошо знал, насколько капитан ненавидит такое поведение.
— Вообразил себя героем? Чушь. Не вижу ничего героического в твоей готовности к смерти. Любой может смириться с ней в последний момент, уж поверь: я видел, как умирают. Самые жалкие люди на свете находили силы плюнуть мне в рожу напоследок. А вот жить дальше, вопреки всему… на это не каждый способен. Повторяю: сдайся. Вымоли пощаду. А потом поступай как знаешь: хоть подними новый мятеж через год-другой. Почему нет? Меня в халифате уже не будет.
Сын Камаля выслушал Шеймуса спокойно, но без особого интереса.
— При всём уважении, капитан… не нужно поучений. Я сам умею умирать. Я не поступлюсь своей честью, а равно и памятью отца. Однако людям за моей спиной и правда не за что больше биться. Поэтому они сложат оружие. Но при одном условии.
Ангус едва меч не выронил. Что? Многое гвендл повидал, шагая в строю с малолетства, но такое… Ржавый Капитан был удивлён не меньше.
— Условие? Ты собрался выдвигать условия?..
— Выслушайте меня, пожалуйста. Я всё объясню, если соблаговолите дать немного, самую толику времени. И позвольте один вопрос… Мой отец многое знал о вас. Он рассказывал: в годы Великой войны вы служили под началом командора Гонсало Мендосы, Волка Мелиньи. Это правда?
Имя давно покойного командрова, произнесённое совсем негромко, для Ангуса оказалось подобно грому или залпу целой батареи. Он едва не вытянулся по струнке. И даже Шеймус чуть изменился в лице. Его тонкие губы зашевелились, но поначалу ничего не произнесли. Капитан тщательно подбирал слова.
Подобрал в итоге самые простые и важные.
— Да. Служил.
— Командор Мендоса был великим полководцем: даже до земель Шера докатилась его слава. Отец рассказывал: хоть Волк Мелиньи и был наёмником, но при том настоящим… как говорят за океаном… рыцарем. И говорят, вы стремитесь быть похожим на него.
— Рыцарем он не был. Ни в коем случае, никогда. Но…
Шеймус на мгновение замолк, опустив глаза, а потом сказал гораздо больше, чем можно было ожидать. Впрочем… он всегда менялся, когда речь заходила о Мендосе.
— Вот что я тебе расскажу о Мендосе, мальчик. Я был тогда младше, чем ты сейчас… полгода нам не платили жалования, такое бывает. Ни у кого не осталось ни гроша, и сражений не было — так что сидели без трофеев. Уже жрать нечего, а мы стоим в союзном городе: грабить нельзя. Тогда командор объявил, что ещё до первых холодов рассчитается по долгам своих людей, и стал лично выписывать бумажки с суммами. Вместо монет. И я не про не векселя, с которыми пойдёшь только к балеарским банкирам. Нет. Эти бумажки принимал каждый трактирщик, каждый лавочник, каждая шлюха. Потому что Мендоса обещал их оплатить.
Ангус прекрасно помнил те бумажки.
— Смекаешь, мальчик? Да: я стремлюсь стать таким командиром, чьё слово готовы принимать по цене золота. Но мать твою! Какого рожна мы об этом говорим?!
Хоть капитан немного вспылил, юный бей сохранил самообладание.
— Именно потому я и надеюсь, что отец не зря считал вас… в определённом смысле человеком чести, пусть и несколько другой чести, нежели была у него самого. Условия просты. Мои люди готовы сложить оружие, мои родные сдадутся на милость визиря. Почти весь Фадл уже в ваших руках. Но вот только дворец и храмы мы вам на поругание отдать не готовы. Они святы и просто не имеют цены. Они значат больше моей жизни, больше жизни моего отца, даже больше власти халифа. Поэтому…
— Контрибуцию предлагать без толку. Я сам заберу всё, что у вас есть.