Выбрать главу

И я рассказал ему, что мне приснилось.

— Замечательно! — промолвил он. — Я видел во сне совершенно то же самое…

Я взглянул на него: в его взгляде сквозила высокомерная насмешка.

— Вам совершенно не для чего поднимать меня на смех! — проворчал я и вышел.

На другое утро я написал Анни длинное письмо. Фриц Беккерс вошел ко мне, когда я писал адрес. Он поглядел через мое плечо и прочитал: «Анни Мейер, почтамт, 28, до востребования».

— Если б только вы получили ответ! — рассмеялся он.

Но я не получил никакого ответа. Спустя четыре дня я написал еще раз, а еще через две недели — в третий раз.

Наконец я получил ответ, но написанный совершенно чужим почерком:

«Я не хочу, чтобы отныне у вас в руках были письма, написанные моей рукой, и поэтому я диктую эти строки моей подруге. Я прошу вас немедленно возвратить мне все мои письма и все, что остается еще у вас на память обо мне. Вы можете сами догадаться о причине, почему я ничего не хочу более о вас знать: если вы предпочитаете мне вашего отвратительного друга, то мне ничего не остается другого, как уйти самой».

Подписи не было. К письму были приложены нераспечатанными мои последние три письма. Я написал ей еще раз, но и это письмо получил спустя несколько дней обратно нераспечатанным. Тогда я решился… Я уложил все полученные когда-либо мною от нее письма в большой конверт, положил туда же еще кое-какие мелочи и послал все это по ее адресу до, востребования.

Когда я вечером сообщил об этом Беккерсу, он спросил меня:

— Вы все возвратили ей?

— Да, все.

— Ничего не оставили у себя?

— Нет, решительно ничего. Почему вы спрашиваете об этом?

— Просто так. Так гораздо лучше, чем таскать с собой всюду всевозможные воспоминания.

Прошло месяца два, и однажды Беккерс объявил, что он съезжает с квартиры.

— Вы уезжаете из Берлина?

— Да, — отвечал он, — я еду в Уседом, к моей тетке. Это очень красивая местность этот Уседом.

— Когда, вы уезжаете?

— Я, собственно, уже должен был бы уехать. Но послезавтра один мой старый друг празднует юбилей, и я обещал прийти к нему. Я был бы очень рад, если бы вы доставили мне такое удовольствие и пошли вместе со мной.

— На юбилей вашего друга?

— Да. Вы там увидите нечто совсем особенное. Совсем не то, что вы представляете себе. Впрочем, мы прожили вместе почти семь месяцев в полном мире, и я надеюсь, что вы не откажете мне в моей маленькой просьбе провести последний вечер вместе со мной.

— Упаси Боже! — ответил я.

Вечером около восьми часов Беккерс зашел за мной.

— Сию минуту! — промолвил я.

— Я пойду вперед, чтобы нанять извозчика. Буду ждать вас внизу. Не могу ли я еще попросить вас надеть черные брюки, сюртук, цилиндр и захватить также черные перчатки? Вы видите, и я одет точно так же.

— Вот еще, — проворчал я, — хорошенький юбилей, нечего сказать.

Когда я вышел на улицу, Беккерс уже сидел в карете. Я уселся рядом с ним, и мы поехали через весь Берлин. Я не обращал внимания, куда мы едем. После долгой, почти часовой езды мы остановились. Беккерс расплатился с извозчиком и повел меня сквозь высокую арку ворот на длинный двор, окруженный высокой стеной. Он толкнул низенькую дверь в стене, и мы очутились около маленького домика, который прилегал вплотную к стене. Кругом был великолепный сад.

— Смотрите пожалуйста. Еще один большой частный сад в Берлине. Никогда не узнаешь всех секретов в этом городе…

Но я не имел времени на более подробный осмотр. Беккерс был уже наверху каменной лестницы, и я поспешил за ним; Дверь была открыта. Из темной передней мы прошли в маленькую, скромно убранную комнату. Посредине стоял накрытый белой скатертью стол, а на нем большой кувшин с крюшоном. Направо и налево от него горели свечи в двух высоких церковных светильниках из тяжелого старинного серебра. Два таких же высоких пятисвечных светильника стояли на превращенном в буфет комоде и бросали свет на большое блюдо с сандвичами. На стенах висели две-три старые картины, на которых едва можно было различить краски, и множество венков с прекрасными широкими шелковыми лентами. Юбиляр был, очевидно; оперный певец или актер. И какой замечательный! Такого количества венков я не видел ни у одной, даже самой популярной примадонны. Они висели от пола до потолка — по большей части старые и выцветшие, но среди них были совсем свежие, очевидно только что поднесенные ему по случаю юбилея.

Беккерс представил меня:

— Я вам привел моего друга, — промолвил он, — господин Лауренц, его супруга и семейство.

— Отлично, отлично, господин Беккерс! — произнес юбиляр и пожал мне руку. — Это высокая честь для нас!

Я видал немало редких типов, расцветавших и отцветавших на сцене, но такого, признаюсь, не видал… Вообразите себе: юбиляр был необычайно, исключительно мал ростом и имел, пожалуй, семьдесят пять лет от роду. Его руки были так же мозолисты и жестки, как старая солдатская подошва. При этом, несмотря на то, что он по случаю юбилея, очевидно, предпринял самую энергичную чистку их, они были темно-коричневого, землистого цвета. Его высохшее лицо походило на картофельную кожуру, которая два месяца лежала на солнце. Его длинные уши торчали словно семафоры. Над беззубым ртом свешивались растрепанные седые усы, топорщившиеся от нюхательного табака. Тонкие волоски неопределенного цвета были приклеены то здесь, то там на бледном черепе.

Его жена, особа почти одних лет с ним, налила нам вина и поставила тарелку с сандвичами, колбасой и ветчиной. Сандвичи, впрочем, имели очень аппетитный вид, и это отчасти примирило меня с нею. На женщине было черное шелковое платье; черная брошь и черные же браслеты. Остальные присутствующие — человек пять-шесть — были тоже в черном. Один из них был еще меньше ростом и еще старше юбиляра, другие были лет сорока — пятидесяти.

— Ваши, родственники? — спросил я господина Лауренца.

— Нет. Вон только тот — одноглазый — мой сын. Остальные — служащие.

Итак, это были его служащие! Таким образом, мое предположение, что господин Лауренц был звездой сцены, оказалось неверным. Но в таком случае, откуда же он получил все эти великолепные венки? Я прочел посвящения на шелковых лентах. На одной — черно-бело-красной ленте — было написано: «Нашему храброму начальнику. Верные гренадеры крепости С.-Себастьян». Стало быть, он был гарнизонный командир! На другой ленте я прочел: «Избиратели в рейхстаг от Христианского Центрального Комитета». Значит, он играл какую-то роль в политике! «Величайшему Лоэнгрину всех времен…» Итак, он все-таки был оперный певец! «Незабвенному коллеге. Берлинский клуб печати». К тому же еще и человек пера? «Светочу немецкой науки, украшению немецкого гражданства. Союз свободоммслящих». Поистине выдающийся человек, этот господин Лауренц! Мне стало просто стыдно, что я никогда не слыхал о нем. Красная как кровь лента имела надпись: «Певцу свободы — люди труда». На другой — зеленой, — можно было прочесть: «Моему дорогому другу и соратнику. Беккерс, придворный проповедник».

Что же это был за редкий человек, который знал и умел все и пользовался одинаковым почетом во всех сферах и областях? Посреди стены висела огромная лента со словами: «Величайшему сыну Германии…»

— Извините меня, господин Лауренцч. — скромно начал я, — я глубоко несчастлив, что до сих пор ничего не слыхал о вас. Могу я спросить вас?

— Конечно! — промолвил весело Лауренц.

— Какой, собственно, юбилей празднуете вы сегодня в таком восхитительно тесном семейном кругу?

— Стотысячный! — ответил Лауренц.

— Стотысячный? — спросил я.

— Стотысячный! — повторил Лауренц и плюнул мне на сапог.

— Стотысячный! — задумчиво произнес одноглазый сын. — Стотысячный.

— Стотысячный! — повторила госпожа Лауренц. — Могу я налить вам еще вина?

— Стотысячный! — сказал Лауренц еще раз. — Не правда ли, хорошенькое число?

— Очень хорошенькое! — сказал я.

— В самом деле, это очень хорошенькое число! — сказал Фриц Беккерс. Он встал и поднял свой бокал. — Сто тысяч. Исключительно прекрасное число. Сто тысяч. Вы подумайте только.