Она побежала к следующей афишной тумбе. Но тумбы на обычном месте совсем не было. Пустое пространство. Как сон во сне, когда предмет вдруг исчезает бесследно и непонятно, существовал ли он вообще.
Надежда вспыхнула в ней с новой силой. Она даже засмеялась от радости и побежала дальше, желая убедиться в своей ошибке.
Сновидение несло её по невидимым рельсам мимо афишных тумб, на которых не было и следа газеты. Но всё же надо было окончательно удостовериться. Иначе невозможно жить.
Она стала разыскивать ту самую тумбу, на которой увидела проклятую газету со списком. Она была уверена, что этой афишной тумбы вообще не существовало.
Она выздоровела. Никакой тумбы больше нет и не будет. Она пойдёт к сыну и убедится, что он жив и уже на свободе. Когда же она ещё издали увидела ту самую афишную тумбу на углу против аптеки, где её приводили в чувство, то она подумала, что это сон и она сейчас проснётся. Сон во сне. Приблизившись, она увидела «Аиду» и наклеенную рядом газету, уже успевшую пожелтеть на солнце, с засохшими потёками клейстера. Она заставила себя вплотную подойти к тумбе. Газетный лист оказался как раз на уровне её глаз. Стараясь читать как можно внимательней, она повела близорукими глазами сверху вниз по столбцу, набранному чётким цицеро, и сразу же наткнулась на имя сына.
Она обернулась к людям, окружавшим тумбу, желая каким-то образом удостовериться, что всё это ей лишь кажется, но, увидев почтительно опущенные серые лица, поняла, что это не во сне, а на самом деле, хотя всё-таки и во сне.
На этот раз она не закричала, не потеряла сознание, а только аккуратно поправила пыльную шляпку и не оборачиваясь пошла ровной, механической походкой по тротуару, мощённому синеватыми плитками итальянской вулканической лавы столетней давности.
Равномерным шагом она возвращалась на дачу рядом с заржавленными рельсами, мимо трамвайных столбов, иные из которых были согнуты, а иные пробиты пулями.
Почти все дачи были заколочены и покинуты. Однако кое-кто из дачевладельцев остался, надеясь на скорую перемену. Сидя на скамейках перед калитками, они прислушивались к отдалённой пушечной пальбе, похожей на выбивание ковров. Весть о вчерашних расстрелах уже дошла до них.
С молчаливым почтением они кланялись Ларисе Германовне, и она тоже молчаливо, с раздирающим сердце достоинством отвечала на их слишком глубокие поклоны.
Она казалась спокойной.
Только один раз, когда она проходила мимо маяка, её лицо исказилось.
Солнце уже висело совсем низко над степью, красное, как взрезанный арбуз, когда она дошла до своей дачи, так красиво стоящей над обрывом. Это был последний час её жизни.
Но задолго до этого часа список успел уже прочитать весь город, кроме Димы. Рассудок долго ещё не возвращался к нему, а когда наконец вернулся, он, потеряв всякое представление о времени, вспомнил, что надо пообедать, и пошёл в столовую.
Все головы повернулись к нему, словно в дверь вошло привидение. Он не придал этому никакого значения и, как всегда, помахал рукой товарищам — художникам Изогита. Они молчали. Он всё ещё не понимал их молчания и неподвижности.
Надо было бы не молчать, а радоваться, что его оправдали и выпустили. Но они молчали, и трудно было постигнуть смысл их молчания. Что это? Испуг или недоумение? Может быть, ужас?
Его жена Инга уже кончала свою ячную кашу с каплей зелёного машинного масла и теперь аккуратно завёртывала остаток пайкового хлеба в газету.
Увидев его, она негромко вскрикнула. Он подошёл и сказал со слабой улыбкой:
— Ты знаешь, меня выпустили.
Ей показалось, что с ней разговаривает призрак.
— Тебя же расстреляли, — сказала она.
— Не знаю, — сказал он, — меня выпустили.
— Читай! — сказала она, развернула хлеб и протянула ему газету.
Он увидел список расстрелянных и себя на восьмом месте.
Его всё ещё слабый после сыпного тифа ум не мог понять странности: он расстрелян и вместе с тем он стоит в столовой и разговаривает со своей женой. Может быть, он действительно уже мёртв и всё, что теперь происходит, есть всего лишь посмертное отражение прошлой жизни.
— Не знаю, — повторил он с недоумением.
Она посмотрела на него пристально, и вдруг как бы молния подозрения скользнула по её лицу.
— Кто тебя выпустил?
— Не знаю. Какой-то человек. По-моему, это был Маркин.
Тени ночи лежали на его бугристом лице.
— Ага! — почти с торжеством крикнула она, не стесняясь, что вокруг много обедающих. — Я так и думала. Он бывший левый эсер. Значит, контра пролезла даже в наши органы! Ну, мы ещё посмотрим.
Под её голландкой он заметил пояс с потёртой кобурой нагана. На его глазах она как бы вдруг превратилась в какую-то совсем другую женщину, ему незнакомую, злую, враждебную. И он понял, кто она была на самом деле и что она с ним сделала.
— Так это сделала ты? — с трудом выговорил он. — Моя собственная жена?
Тайное стало явным.
— А ты что думал, дурак? Подожди, мы ещё разберёмся!
Ему казалось, что всё это уже когда-то было: полуциркульный зал с библейскими персонажами, с тремя крестами над лиловатой горой, неподвижная молния, неподвижно надвигающаяся из Аравии буря, неподвижно развевающийся плащ удаляющегося Иуды.
Потом он долго стучал в дверь квартиры, где он занимал по ордеру комнату. Наконец дверь открылась, и, увидев его, квартирная хозяйка, жгучая еврейка с преждевременной сединой в иссиня-чёрных волосах, в бумазейном капоте, застёгнутом на горле английской булавкой, вдруг затряслась как безумная, замахала маленькими толстенькими ручками и закричала индюшачьим голосом:
— Нет, нет! Ради бога, нет! Идите отсюда! Идите! Я вас не знаю! Я о вас не имею понятия! Вас расстреляны, и теперь вас здесь больше не живёт! Я вас не помню! Я не хочу из-за вас пострадать! Убирайтесь!