Выбрать главу

Мои маленькие деревянные солдаты с ампутированными конечностями живут в картонных коробках. И мечты у них вырезаны ножом хирурга, осталась только какая–то серная дрянь, которой забиты мозги. На собрата, вспыхнувшего красно–оранжевым пламенем, от которого у того почернело и согнулось тело, мои рабы смотрят с ужасом в выпрямленных телах. В этом мире «отличается» равносильно «приговорен». Но ведь рано или поздно все спички ждет такая же участь. Но они все равно бояться. Подумать только, их, этих безвольных созданий, страшит мысль о том, что они могут осветить тьму. Разве они боятся увидеть в ней что–то ужасное? А может им пламя от свечи кажется Солнцем?

Я верчу в руках приглушенно гремящий, как поднятый со дна моря кастаньет, спичечный коробок. В сумерках, напрягая глаза, я пролистывал свой дневник и понял, что слишком часто начинаю новую запись со слово «Я». Эгоизм? Быть может.

Напротив, на полу выстроился правильными когортами остальной легион со штандартами собственных фабрик и магазинов. Ветер, превратившись в скулящего волка, бился и царапался, пытаясь проникнуть через скол в окне. Мои руки все не дойдут его заделать.

По–прежнему думаю.

Из водопроводного крана на кухне падает зло. Вода, идущая по медным трубам, также губит спички, как и огонь. Маленькие люди с ампутированными конечностями живут в картонных коробках.

Как тут понять, что я говорил вовсе не о спичках.

* * *

Мне хотелось оскорбить ее. Выбить словом, как кремнем, искру крови. Проткнуть ее язык словесной иголкой так же, как теперь в ее заштрихованных рукой врача венах, была воткнута игла с физраствором.

Я засмотрелся на вены, по которым гулял мертвец. Прекрасный синий мертвец с зеленым оттенком кожи. Зрелище воистину прекрасное и за неимением хлеба, мне пришлось только сглотнуть слюну.

— О чем это я?

Она грустно, совсем без чувств, посмотрела на меня:

— Ты о чем?

Собраться! Мысленно я изнасиловал Настю самым непотребным образом, а потом выкинул на помойку. Все это реально и проецируется на ее ауру. Оскорблять. Оскорблять ее…

Хочу получить Оскар, блядь!

Почему на полях сражений часто звучит слово «мать» и «мама»? В словах заключена великая сила и энергетика. Так мама, неведомым образом узнает о гибели своего сына в туманных краях, когда он валится на землю с ее именем на устах, и так солдат приходит в ярость, когда его противник кричит, что имел сношение с его матушкой. Знай цену словам, иначе ощутишь вкус кулака.

— Ты, — начинаю я говорить, — рисовала что–нибудь новое?

Нельзя сказать, что Настины рисунки обделены талантом. Они скорее обделены разнообразием. Ушастые эльфы, няшки с пушистыми хвостиками, слезливые лица с мутировававшими в блюдца глазами. Сборище анимешных мутантов.

Я пролистал посиневшую от гелиевой ручки тетрадь.

— Что за гадость. Я бы и то лучше нарисовал.

Настя, молча наблюдает за мной: покойные зеленые глаза. Они поменяли цвет. Тина, плавающая в пруду. Слегка насмешлива, как русалка, а тело ее укрыто не пенной лермонтовской волной, а жестким больничным одеялом. В этом есть свое очарование, как и в ее побледневшей коже.

— Бредовые рисунки. Ты что ли совсем разучилась рисовать?

Ее левая рука тронула меня за запястье, которое было едва ли теплее и тоньше, чем ее. Она сжала мою руку, точно хотела выжить из моих глаз взгляд, в котором будет хоть что–то настоящее, кроме неискренности. От неожиданности я даже задохнулся, отпуская в галоп сердце.

— А я тебя все равно люблю. И никому не сказала, что я из–за тебя решилась на самоубийство. Видишь, на что я способна?

Я хотел ее ругать. Даже высечь рукой из ее губы пару алых капель. Но не потому, что так ненавидел ее творчество. Наоборот, я был почти без ума от него: легкое и простое. Я с почтительной бережливостью положил ее тетрадку обратно в тумбочку.

Нет, я винил ее за то, что она сделала. Глупо, ужасно глупо. Она могла умереть, и это ничегошеньки бы не дало. Ее поступок мало чем отличался от глупости Антонины, полезшей выбрасываться на крышу и застрявшей в люке. Настя только застряла в руках врача.

Я наклонился к ней, и стоячий ворот черной рубашки, обнимающий мою лебединую шею под белым халатом, заскрежетал, как конек по льду.

— Любишь? — спросил я.

— Люблю, — она серьезна.

На ее глазах, в каком–то десятке сантиметров от ее лица, я зубами медленно отдираю коросту с нижней губы и, высунув язык, слизывал назревшую вишенку. Она знает, что я не скажу ей ничего хорошего, понимает, что я отчеканю грубость. Настя побеждает: я в растерянности, а она спокойна.