Она злорадно улыбнулась:
— А знаешь что?
— Что? — невозмутимо переспросил я.
— Меня ведь зовут не Настя.
Я опешил, срывая второе мини–откровение за прошедшие дни. Но, быть может это фальшь? Она имеет вкус моей крови.
— Как это так? Ты что, мужик по имени Игнатий? Но ведь мы были с тобой тогда, в постели.
Притихшие дрочеры захихикали где–то в углу, но это была весьма слабая поддержка, в которой я остро нуждался и почему был вынужден так подло сказать.
— Тогда, весной, ты не угадал. Меня зовут не Настя. Я соврала, чтобы тебя не расстраивать, вдруг ты сумасшедший какой. Хотя ты и так безумен. Я не скажу тебе свое настоящее имя. Ты только его во мне не сумел испоганить. Пусть хоть что–то останется моим, а не отойдет к тебе. Не хочу, чтобы ты еще как–то меня лапал.
В эту секунду я понял, что она не врет. Всю гордость, хваленные аналитические способности и спокойствие, разом махнули в большую бочку с переваренной пищей. Так в средневековой Персии боролись с наркоторговцами: бочка с дерьмом или сабля. И сейчас, я с удовольствием, будучи униженным и оскорбленным, выбрал бы меч. Вам, пожалуй, не понять моих чувств. Это как быть побитым вашей же пищей. Представьте, как говорил Борис, что вас оскорбил борщ. Подумайте о том, что вдруг клецки смогли прилюдно доказать вам вашу неполноценность, а макароны надорвали животы из теста, потешаясь над вами. Я произнес, пытаясь унять бешенную сердечную дрожь:
— Тогда прощай? Как оружие? Прощай?
— Прощай. И говно твое оружие, читали мы.
Она ушла, наверное, уверенная в своей победе. Только вот Хемингуэя зря оскорбила. Думает, что она лучше. Не знаю, может, оно и было так. Зато я был уверен в том, что люблю ее.
Вот и все.
Безмолвная квартира встретила меня пыльным молчанием. Чтобы прогнать спертый морок, я воззвал к жизни сатану: включил телевизор. Демон был небольшой, ростом по диагонали тридцать шесть сантиметров. Тем не менее, шума и гадости, которые он производил, сразу хватило, чтобы наполнить жизнью холодный дом.
И только тут, в скромной обители, палач–совесть неожиданно рванул клещами мое сердце. Я тупо, как молодой бычок, уставился в угол, где колебалась от постоянного сквознячка пустая паутинка.
Пашки в ней не было.
Я потерял сознание, а пришел в себя уже тогда, когда заглядывал в щель, куда мог спрятаться паук. Она была пуста. В черных сетях, как пустые банки из–под пива, качались выпитые коконы. Никто настороженно не встречал меня, точно я вернулся с войны в покинутый дом, в который угодила авиационная бомба.
Это был удар.
Я забыл о друге. Забыл, что он умрет, если я перестану делиться с ним своим ужином. Я рухнул на закричавшую пружинами кровать, схватил себя за волосы и заплакал. Я не смог выдрать из головы мысль, но в моей руке остался клочек тонких, жирных волос.
Слезы текли по моей бледной коже и, если бы я мог видеть себя со стороны, то поклялся бы, что выплакиваю собственные зрачки. Я ревел, как ребенок, размазывая по щекам мокрые дорожки и прокусывая до крови кожу. В этот момент я бы бросился даже в отцовские объятия, лишь бы почувствовать чье–нибудь тепло. Одиночество, убив моего любимого Пашку, принялось за новую пытку. Отчаяние, ненависть, безразличие тянули из меня жилы. Я хрипел, замочив рубашку солеными слезами, и от того, что из меня вышли целые галлоны слез, а нос забился хлюпающим студнем, не стало легче на сердце и не пришло нужное облегчение. От бледности не осталось и следа, лишь красная, как обожженная крапивой, кожа. Набухшие щеки, обескровленные губы. Плачущий клоун. Я был жалок, никчемен и беззащитен, но вместе с тем стяжал в себя черноту. Хотелось рыдать целую вечность, выплакивая весь мировой океан.
Что–то знакомое пробилось ко мне и, взяв за подбородок, заставило взглянуть в телевизор.
А там, в работающем дьяволе, замурованное лицо Вероники. Чистое, как слеза младенца. Она поет, глядя куда–то вверх, и я знаю, что она смотрит не на потолок концертного зала, а на небо. Ее бескровные губы превращают все согласные в долгие, звенящие гласные. Вера сама стала песней, ликующей и гремящей, как литавры. Я не различал даже слов, да это было и не нужно, ведь широкое, как поле, чувство захватило меня. Оно не было сравнимо ни с чем, что хоть отдаленно можно было бы назвать прекрасным. Девушка пела не от нашего мира, а от возвышенного, бесконечно–далекого мироздания. В нее вошел непонятый еще людьми Творец и делился со своими детьми настоящим гением.
Грянул весь хор, частичкой которого вновь оказалась добрая и обманутая мною девушка, и могучая, как река, песня вошла в меня, подхватила и понесла вперед, к запахнутому, как плотная одежда, окну.