О! Все эти годы, когда приходилось питаться жареной стряпней и трястись в автобусе всю ночь напролет! Отели, кишащие тараканами, антрепренеры, кладущие толстую лапу тебе на коленку... Бог ты мой! Эти гастроли, и все эти важные шишки, и Моуз, который в конце концов женился на мне. Он подсел с «травки» на порошок. И держал это в секрете, пока наконец не перерезал себе горло в Скрэнтоне после того, как Митч его уволил, оставив мне в наследство видавшую виды трубу и три песни, которые так и не смог издать. А эта невообразимая зима в Чикаго, где я выступала в шоу? А населенная клопами комнатка, которую я делила с этим чудом в перьях, Джанет? Однажды я вернулась и узнала, что она угодила в тюрьму за то, что рыбачила из окна, бог ты мой! Одолженной удочкой, с наживкой из объедков, подтягивала орущих бездомных кошек к окну, на высоту трех лестничных пролетов, и сбывала их по двадцать пять центов за штуку медицинскому училищу. Ах, детка, детка, ты была «в самом, самом низу», прежде чем пошла в гору, прежде чем Дэнди Адамc, благослови Господь его черную душу, разглядел в тебе способности к комедийному жанру и занял тебя в этих первых хороших номерах. Там, внизу, пропасть, и, низвергнутая с вершины, ты не сможешь опять провалиться до самого низа, ведь правда? Но я так устала! Мне хочется свернуться калачиком с милым медведем. Я погладила старинного приятеля — плоский животик. Влезла в плиссированную юбку из ирландского твида и болтающийся на мне, обтрепанный старый джемпер, который всегда беру с собой на счастье. Я подумала о том, как холодно, и направилась в другое крыло, к кухням. Там отыскала Хосе и прибегла к кухонному испанскому, которого поднабралась за тот сезон в Мехико. Похоже, это ему понравилось. Он знал, что сеньора мертва. Данный факт был им рассмотрен и принят. Не думаю, что кто-то из них троих стал бы так уж убиваться по этому поводу. Я сказала ему, что люди наверняка мерзнут. Предложила сварить побольше кофе и отнести вниз. Хосе ответил, что так и сделает.
Я вышла через черный ход. Пол приближался ко мне по гравию. Свет из окна коснулся его лица, когда он проходил мимо него. Хорошее трезвое лицо, и у меня возникло такое чувство, словно я долгое время находилась в подвешенном состоянии, в стороне от многих хороших вещей. Он был стволом дерева. Мне хотелось раскачаться так, чтобы я могла дотянуться до него, отвязать себя и спуститься туда, где есть место, чтобы поставить ногу.
Я вышла из тени, заставив его вздрогнуть от неожиданности. Положила ладони ему на руку:
— Смотрите, Пол, я бежала по воздуху. Это такой хороший трюк. Клоунский трюк. Перебираешь ногами с бешеной скоростью, строишь рожи и...
Потом что-то оборвалось позади моих глаз, хотя уж плакать я никак не собиралась. Крепко стиснула зубы, сдерживая себя, потому что реветь не было никакой причины, но этот тонкий ужасный звук, который поднимался по моему горлу, как пила, все равно уже вылетел. Пол обхватил меня. Я почувствовала его неуверенность, продолжая издавать эти непозволительные жалкие звуки, что-то вроде «н-н-н-н... н-н-н-н... н-н-н-н...», при этом думая: «Бог мой, Джуди, то ты поешь от приятного ощущения, вызванного полотенцем, то стоишь здесь и сходишь с ума». Он повернул меня и повел к машинам. Я шла согнувшись, потому что от беззвучного плача, почти беззвучного, едва не сложилась пополам. Я спотыкалась, но он поддерживал меня одной рукой. Потом усадил меня в пахнувший новизной автомобиль, закрыл дверцы, поднял стекла, положил ладонь мне на затылок, прижав мое лицо к своему пиджаку, и сказал:
— А теперь давайте.
И этими словами вышиб дно из запруды.
Огромная масса воды с ревом хлынула в долину. Да, хороша же я была, нечего сказать! Цеплялась за него, пускала слюни, зарывала лицо в его пиджак, стонала, повизгивала и голосила, не зная, откуда все это берется и почему. Была хорошая, большая грудь, пара хороших, больших, ласковых рук и убаюкивающее нашептывание всякий раз, когда саунд-трек предоставлял ему такую возможность. Меня захлестнуло этим потоком, и долгое время я была ничем. Просто вчерашними недоеденными спагетти. Размякшей массой, которая, со все более редкими и неожиданными интервалами, выдает взрывные фыркающие звуки. Но по мере того как медленно возвращалось сознание, возвращалась и гордость. Я с усилием приподнялась, отстранилась и передвинулась на дальний край сиденья. В кармане джемпера лежала косметическая салфетка. Я высморкала нос, который, как мне представлялось, теперь был похож на редиску. Выбросила салфетку из окна машины, опустила стекло еще ниже и голосом маркизы попросила сигарету. Он дал ее мне. Я испортила первую затяжку заключительным всхлипом и едва не задохнулась.
Я злилась на него. Да кто он такой, чтобы вторгаться в мою личную жизнь? Чем, по его разумению, он занимается? Кому нужна его жалость? Наконец с трудом проговорила:
— Кажется, я была несколько несдержанна.
— Вы выложились на полную катушку.
Я резко повернулась к нему:
— И я еще докажу вам, дружище, что плачу не потому, что меня поколотили.
— Сколько времени вы уже так не плакали, Джуди?
— О господи! Не помню. Лет пять-шесть. Я не знаю... почему со мной такое случилось.
— Если бы мне пришлось угадывать, я бы сказал, что это гидравлический пресс.
Я невольно рассмеялась. А смеясь, поняла, как нелепо с моей стороны было злиться на него. Бедняга. Плаксивая женщина упала в его объятия, и он сделал все, что мог. Потом, подумав о черном озере, перестала смеяться.
Это хорошо — вот так поплакать. И даже при том, что я наслаждалась этим ощущением легкости, свободного полета, я уже прокручивала в голове эту ситуацию, пытаясь вывернуть ее так, чтобы превратить во что-нибудь полезное, что-нибудь такое, из чего получится номер. Ну, скажем, в такую вещицу, где я сыграю трех или четырех женщин, то, как они плачут... герцогиня, женщина-борец и актриса из старых немых фильмов, с разным музыкальным сопровождением для каждой.
До какой же степени притворства можно дойти? Неужели ты даже не способна честно поплакать? Я задавалась вопросом: что от меня осталось? Просто какое-то странное устройство для превращения всего в гротеск. Что-то вроде машины, которая заглатывает жесть, бумагу и бобы, а изрыгает из себя нескончаемый ряд банок с консервированным супом.
Ладно, спишем это на внезапную смерть, сирены в ночи, черную воду и чувство одиночества. Не слезы. То, что случилось дальше. А случилось то, что его рука лежала на моем левом плече. Он сидел за рулем. Случилось то, что ощущать на себе его руку было приятно. Случилось то, что я склонила голову влево и положила щеку на тыльную сторону его ладони. Случилось то, что я немного повернула голову, так что мои губы коснулись его ладони. Потом вроде должно было возникнуть неудобство. Слишком много локтей на пути, и носы мешают, и некуда девать колени. Но получилось так, как будто мы все заранее отрепетировали. Он распахнул объятия, а я развернулась к нему спиной, а потом легла спиной в его объятия, закинув ноги на сиденье, в направлении дверцы, и нашлось куда пристроить все наши руки, когда его губы прильнули к моим.
Для меня в любви всегда какая-то ненатуральность. Это как маятник. Я начинаю испытывать наслаждение, а потом маятник отклоняется в другую сторону, и я вижу себя со стороны, и меня разбирает смех. Потому что есть в этом, черт побери, что-то нелепое. Люди слепляют вместе свои рты. Тяжело дышат, как будто бежали вверх по лестнице. Сердца колотятся: бум-бум. Но в этот раз маятник качнулся, и зацепился за маленький крючочек, и остался в том положении, и во всем этом не было ничего нелепого.