— Помните, как сказал Хэмингуэй, — глядя мимо Алены, сказал Бакст. — Я сожалею только о том, чего не произошло.
— А уж это кому чего не хватает, — пришел на помощь Алене ее сосед по столу, молодой человек с модным самоуверенным выражением лица и очень короткой стрижкой. — Молодость мечтает о благоразумии. Старость тоскует по способности совершать ошибкам.
Алена и молодой человек весело переглянулись, чувствуя солидарность молодых перед авторитетом старших, и охотно рассмеялись.
За столом возникла заминка: говорить о старости сорокапятилетнему красавцу Баксту было откровенной дерзостью.
На мгновение на скулах Бакста резко обозначились желваки, но уже в следующую минуту он улыбнулся — смешно было бы ему, Баксту, обмениваться колкостями с несмышлеными детьми. Ничего не поделаешь, складно сказано. Приходится временно уступать молодому поколению, но мы еще посмотрим, чья возьмет. Бакст улыбнулся простоватой и плутовской улыбкой гоголевского Ноздрева, также широко известной по афишам и фотографиям.
Два официанта между тем подготовили на вспомогательном столике подносы и начали обносить присутствующих закусками.
Я отметил, что Бакст по–европейски выбрал овощной салат и попросил принести ему минеральную воду вместо сока. Вздохнув, я покосился на свои исключительно вкусные, но совсем не диетические блинчики с беконом — фирменное блюдо ресторана.
Пили водку. Бакст, невнимательно стукнул ножкой своей рюмки об рюмки соседа справа и слева и посмотрел поверх стола.
— Выпьем за молодость и благословенные ошибки, которые она совершает, — провозгласил он и с шутливой церемонностью качнул рюмкой в сторону красивой Алены и ее стриженого защитника.
Те в ответ не менее церемонно подняли свои бокалы.
— Все дело в том, — заговорил Бакст, выпив и умело забросав жар во рту кружками помидора, — что здесь, среди молодеческой удали и азарта, мне отчего–то все время вспоминается одна давняя история. История, представьте себе, любовная.
А вспоминается потому, что приключилась она со мной в студенчестве, когда я был молод, легкомыслен и легко совершал неосмотрительные шаги.
Учился я в институте кинематографии и жил в его знаменитом общежитии. Многое уже было сказано о небывалой атмосфере этого общежития. Представьте себе две сотни молодых людей с амбициями гениев, собранных под одной крышей и живущих по четыре штуки в комнате.
Студенческие вечеринки. Ниспровержение кумиров и сотрясение устоев. Марсель Пруст — гениально, Толстой с Достоевским — барахло. Старье на свалку! Мы — вот надежда переживающего кризис искусства. Мы привнесем туда свое, настоящее. Вдохнем жизнь в дряблого монстра! Мы чувствуем пульс нового!
Споры были жаркими. Естественно, кинематограф новой волны… Естественно, Годар… Естественно, Бунюэль…
У меня был полосатый шарф, связанный к моему дню рождения одной из подружек. Самый длинный в общежитии — четыре метра, не больше не меньше. Сейчас спроси, зачем? — не вспомню.
Удивительное время. И удивительная обстановка.
Она оказалась гостьей на одной из наших вечеринок — сидела где–то в уголке, вертела в руках сунутый кем–то стакан с дешевым вином, иногда подносила к губам… С любопытством смотрела то на одного бойкого оратора, то на другого. Слушала… Иногда согласно кивала… Сама не высказывалась. Впрочем, в нашей горластой компании не так просто было вставить слово.
Мы как–то сразу выделили друг друга. Всегда пытаешься объяснить, что вызывает симпатию к женщине. И почти всегда это оказывается невозможным. Мужчина реагирует на что–то неуловимое: тембр голоса, интонации, жесты… На неведомое поле, ауру — видимо, каждый на свое. В ней ощущалась необъяснимая уютность, интерес и приязнь к жизни… Она смотрела по сторонам с удовольствием, и слушала с удовольствием, и даже сомнительное вино по рупь с чем–то прихлебывала без отвращения… Кроме того, я чувствовал, что тоже ей нравлюсь. А это всегда подкупает…
Спор, повертевшись вокруг других предметов, неожиданно перешел к любви. И сделался особенно горячим.
Все ораторы высказывались в том роде, что любви, о которой писали в классических романах больше не существует. То есть, в принципе, она, возможно, и есть, и где–то скитается в мире твоя пара, твой идеальный человек, но в наш усложненный век, век анализа и рефлексии, почти невозможно найти эту пару среди миллионов окружающих.
Любовь Ромео и Вертера осталась где–то в прошлых веках, веках условностей и романтики. Такая любовь цельных, но — прямо скажем — упрощенных натур, была, скорее, миражом, самовнушением. Барышни и молодые люди жили уединенно в своих поместьях, опутанные с ног до головы различными табу и нормами приличий, день и ночь читали романы о любви и искренне верили, что первый встречный и есть их единственный суженый, их данная Богом половинка.