Его стоны становился всё громче и громче.
И вдруг… оборвались.
— Ты чего? — шепнула Таня, явно не понимая, что это вдруг с её клиентом произошло.
Он стоял, высоко запрокинув голову, так, что подбородок его почти вертикально направлен был вверх. Его глаза были зажмурены. Плотно и так сильно, что ресницы тряслись от напряжения. Губы его двигались. Он шептал…
Он что-то шептал. Длинные, без пауз переходящие одна в другую фразы на непонятном, но очень мелодичном языке.
— Эллео… эллен… лелле… алеоле… леоле… келлео… оавело… энеолен… леоллла… лииалу…
Звуки неслись в убыстряющемся темпе.
Он стал подпрыгивать, поднимая то одну ногу, то другую.
Хуй его от прыжков этих нисколько не опадал. Скорей наоборот, ещё больше налился кровью и прыгал в такт его прыжкам, словно кожистая, раздутая погремушка.
Озадаченная Татьяна, окончательно очнувшись от сладостного его гипноза, поднялась с колен. Она смотрела на него с тревогой.
Опасения её вновь проснулись в ней. Прыжки и бредовые заклинания, что непрестанно бормотал Кашин, казались ей не столько смешными и нелепыми, сколько страшными, пугающими.
Она поманила меня пальцем.
— Слышь, парень… Что это с ним? Припадок, что ли? Или просто дурит?
Я подошёл ближе. Потом ещё ближе, подобравшись почти вплотную.
Возбуждение моё мгновенно спало.
И прежнее равнодушие; сонное, тупое равнодушие вернулось ко мне.
— Извините… — ответил я.
И почувствовал, что просто не в состоянии сформулировать хоть какую-нибудь, пусть даже самую элементарную мысль. Что сейчас, сию же секунду с губ моих сорвутся подобные же бессмысленные, бессвязные звуки, разве только куда менее благозвучные.
Да и какие могли быть мысли у меня? Что я мог ей сказать?
Что как раз Кашин — нормален (по крайней мере, по сравнению со мной), а я вот как раз — самый настоящий псих. Опасный психопат.
Да ещё и убийца к тому же…
Разум которого лежит сейчас, разлагаясь (пованивая, наверное, уже слегка) на полу того самого кафе, где и встретилась она, на беду свою, с щедрым, но очень странным клиентом.
— Слышь, может ему так не нравится? Может, ему по другому лучше? С заду войти или раком там? А? Да что с ним делать то?! Отхлестать?! Самого в жопу выебать?!! Да не молчи ж ты, ответь! Вот козёл хренов, прости Господи!!
— Я не зна… — пробормотал я. — Я, видите ли… У меня… Голова… Я теперь уже… не могу… понять. Совсем не могу…
И тут она не выдержала.
Она сорвалась. Она завопила, хлестнула Кашина по щеке.
И кинулась прочь, схватив отброшенную в сторону юбку.
Подбежав к раскрытому портфелю, она запустила в него руку, пытаясь нащупать брошенную туда Кашиным блузку.
И замерла, поражённая ещё пуще прежнего.
— Это как это? — спросила она и глаза стали тёмными и большими уже не от страха или удивления — от ужаса; откровенного, животного ужаса.
— Он кто?!! У него же тут…
И не вынув даже, а вырвав руку из портфеля, словно был он живой и мог в любой момент схватить её, кинулась прочь.
— Таня, не спеши, — спокойным, ровным голосом сказал вдруг Кашин, неожиданно прекратив и бормотания свои и прыжки. — Едва ли Петя соскучился по тебе… Свои у него проблемы теперь, Танюша, свои…
Татьяна остановилась.
Медленно повернулась.
— Ты откуда… Откуда про Петю знаешь?
— Я то? — сказал Кашин.
И пошёл к ней.
Хуй его стоял всё так же прямо и высоко. Словно застыв в таком вот положении. И вздымался он теперь не страстно. Не надменно.
Угрожающе.
Словно лезвие в натянутом на него плотном, кожаном футляре.
— Я то?..
И вдруг он закричал, запричитал голосом тонким, писклявым, срывающимся на истошный визг:
— Ой, Петенька!! Што ж, сука, творишь то?! Куда гонишь, на ночь глядя?! Не я ли в подъезде твоё ссаном полночи простояла? По дверью твоей? Ты ж обещал мне, Петя! Ты ж говорил мне: «Выберись только! Выберись из дерьма своего!» Я же ради тебя от дружков своих неделю по чужим квартирам отсиживалась! Петя, куда ж мне теперь?!
Таня стояла недвижно, словно жуткий, бредовый этот спектакль окончательно парализовал её волю. Словно мозг её окончательно утратил всякую способность к сопротивлению тому сумасшествию, что вторгалось властно в сознание её, поражая и подавляя величием своим, всевластием и всеведением.
Шизофрения, уже не мелкая и истошная, а царственная, величественная, торжествующая; властью, данной ей Господом, судила её по законам жестоким, безжалостным. А то, что судья кровавый надел шутовской колпак и танцевал, и прыгал, и колесом ходил перед плахой, в которую уже вонзён был топор отточенный — так оттого только страшней было, оттого только неотвратимость скорой и страшной смерти острей чувствовалась.