Выбрать главу

Она обитала в жалкой избе, разделенной на мелкие и темные клетушки; к этой мертвой натуре, оживляемой только возбужденным и тщательным хозяйствованием Марьюшки Ивановой, примыкал ухоженный садик. Все ей удавалось, и такой женщине нужен был муж, который гордился бы ее безукоризненной умелостью. Она вздохнула, и Сироткин понял и оценил по-достоинству ее вздох. Бедная женщина устала от гостей, сегодня она не верит, что жизнь под одной крышей с Назаровым и Кнопочкой принесет ей счастье. И все же ее горевание не вызвало сочувствия у нового гостя. Ее угрюмость казалась ему направленной против него лично, уже выходило, что она отказывается радушно принимать и развлекать его, выходило, что ее знаменитое гостеприимство имеет, в сущности, довольно четкие пределы и вряд ли целесообразно до бесконечности испытывать ее терпение. Против кого же, если не против него, это направлено? Ну конечно, она подводит к какому-то упреку. Он-де испытывает ее терпение... вот до чего дошло! Чего доброго, наступит миг, когда он, Сироткин, богач, воротила местного бизнеса, победитель, вынужден будет осознать себя изгоем! Он исподлобья взглянул на хозяйку, пытаясь разгадать ее умыслы.

Затем, как-то вдруг забывшись, он шагнул к хмурой женщине, привлек к себе и, припав губами к ее уху, жарко шепнул:

- Пусть все меня предают, пусть все от меня отворачиваются, а ты не предавай и не отворачивайся... тебе нельзя... я не допущу! От их вероломства белый свет не померкнет, а вот если ты переменишься ко мне тогда мне конец... А ведь я не хуже других... или ты забыла, что прежде всегда мне радовалась?

Марьюшка Иванова завертелась в его объятиях, как встревоженный котенок. Без колебаний она вынесла другу жестокий приговор, гласивший, что он пьян и безумен, отвратителен, что его слова неискренни, а из его рта густо выделяется слюна и капает ей на плечи, на платье. Но вслух она этого не сказала, а только отстранилась и смерила загулявшего коммерсанта сердитым взглядом.

Из соседней комнаты вышли Назаров и Кнопочка. Сироткина уносило в сказочные дали сознание, что своим внезапным и отчасти даже рискованным движением к Марьюшке Ивановой он совершил шаг в неведомое, но шаг, наверное, слишком широкий, чтобы реальность, его окружающая, могла выдержать, и потому теперь под его ногами разверзается бездна. Он летел в эту бездну, и ему было не до Кнопочки с ее мясистым ухажером. Но он видел Кнопочку насквозь, понимал ее всю, с ее потребностями и чаяниями, с ее стремлением отомстить его жене за происшествие у Конюховых.

Пусть, однако, мстит! весело и простодушно подумал Сироткин в своем полусне. Он понимал Кнопочку так, как если бы она давно умерла и лежала в сырой земле, а он, глядя на могильный холмик, мог с неопровержимостью уместить знание о покоящемся в нем человеке в беглом прочерке между датой рождения и датой смерти. Кнопочка была для него сейчас разве что крошечным человечком, игрушечной амазонкой, из бесконечного далека выкрикивающей пустые угрозы, он же шагнул в мир исполинов. С неожиданно и оглушающе прилившей страстью Сироткин задумался о главном в своей жизни. Он сидел на стуле, уныло свесив голову на грудь, как если бы его разморило в духоте избы. И он видел основы - некий острый и мощный хребет, нечто погранично проходящее между тем, что свершилось, и тем, что не сбылось.

Слезы стремительно наполняли русло, по которому проплывет для соприкосновения с миром дозревшая и насыщенная душа. А главным было исполинство. Он не заявил бы прямо: я велик, я великий человек, великий делатель и гражданин. Но не надо было обладать чрезмерной остротой зрения и чутья, чтобы увидеть, как все, что кипело в Кнопочке или Марьюшке Ивановой, все, что объединяло Кнопочку, Марьюшку Иванову и Назарова, само собой, просто по слабости и духовной нищете этих людей, превращалось в средство для его самоутверждения, в строительный материал его безоговорочного возвышения. И вот что получалось на закипевшей вокруг него стройке. Череп, который он, соблюдая нравственный порядок, выбросил на помойку, на его глазах раздавался сверх всякой меры, затягивался кожей, зарастал в положенных местах волосами, восстанавливался в правах на зрение и слух, - и эта гигантская, волнующаяся, как тайфун, единица мира великанов вновь жила умоисступлением, фанатизмом, одержимостью идеями и устремлением в будущее, в вечность. Становясь гигантом, Сироткин с крепнущей болезненностью сознавал, что у него нет будущего, не говоря уже о вечности. Он продолжал свой полет в пустоте, падение в бездну, но летел словно в ящике, так тесно и незавидно устраивалось все это приключение. Он словно падал невесть куда в лифте между камерой, где страдал ради вечности пославший к черту и царя, и Бога, и всю мировую неправду узник, и кельей, где молился о вечности скромный инок, ревнитель и духовный собиратель земли русской. Завоевание права созерцать такие огромности тоже свидетельствует о доблести, о серьезных достоинствах ума и души, но одного этого права явно недостаточно для завоевания вечной славы. Всякий незаурядный русский человек, подумал Сироткин, обязательно страдалец и сумасшедший.

Что-то мешало ему жить, стесняло и сковывало его, душило. Но что? Лишь смутно, отвлеченно он воспринимал жар, исходивший от мясистого Назарова, настороженное молчание Марьюшки Ивановой и преисполненный тонкой иронии голос Кнопочки, вопрошавшей о самочувствии Людмилы, его жены. И ему казалось, что все это одновременно и мешает, и завлекает на путь каких-то рискованных страданий и какого-то призрачного сумасшествия. Пойти этим путем - значит покориться откормленному Назарову и Кнопочке, которая сегодня перестала быть предметом его вожделения.

Он достал из сумки бутылку вина, раскупорил и принялся пить, не понимая, пьют ли остальные вместе с ним. Закончив этот процесс, шепнул побелевшими губами: горькое у меня выходит веселье. Он страдал; и уменьшался, возвращаясь из фантастических странствий - как Орфей из ада, только без Эвридики. Та не пожелала бы иметь дело с таким пигмеем, в какого сточили его безнадежные блуждания. Одиночество! Что ж, оно как нельзя лучше отражает дух, суть и букву нашего времени, эпоху безвременья, эру призрачности. Наконец ему представилось, будто стаканы, в которые ему следует разливать вино, стоят где-то далеко внизу, более того, там, на дне, на страшной глубине, даже расположены блестящими и длинными рядами превосходные бокалы, и все ждут, что он их добудет. Он ими непременно воспользуется! Соскользнув на пол и задвигавшись вокруг стола, он быстро достиг стула, на котором сидела Марьюшка Иванова, на мгновение протрезвел, когда наверху кругло сверкнули гневным изумлением ее глаза, а затем схватил женщину за руку и потащил вниз, туда, где чудилась мягко приготовленная пасть змея-искусителя. Однако Марьюшка Иванова не дала себя увлечь. И тогда коммерсант закричал, жутко, как ожесточившийся пес, выгибаясь, строя немыслимые гримасы:

- Не убегай от меня... помоги мне... будь ситечком, которое отсевает все злое и мне посылает только золотой, только добрый дождик!..

Сердце Марьюшки Ивановой дрогнуло, заслышав эту трогательную и отнюдь не заимствованную поэзию. Кончик ее носа покраснел. Но Кнопочка помешала ей составить с Сироткиным дуэт. Она вскочила со стула, ее лицо покрывала мертвенная бледность, ее тонкие руки округлились над головой, как большие уши, ладони спрятали ужаснувшиеся глаза, и она, тряся животом, яростно отпихивая ногами невидимого врага, простонала с отвращением:

- Я не могу, не могу это видеть... такое падение! разврат! Этот человек на наших глазах превращается в свинью. Почему вы терпите? Гоните, гоните его, он грязный, омерзительный...

Сироткин в смущении отполз в угол комнаты. Кнопочка как будто кликушествовала, и Марьюшка Иванова холодно возразила ей, как-то неприятно сплевывая слова:

- Но это с ним впервые, можно и понять... А к тому же он оригинален, поэтичен... Нужно быть снисходительнее!

- По-твоему, надо терпеть? - закричала Кнопочка на подругу. - Ты полагаешь, у нас нет другого выхода, кроме как терпеть? Он издевается над нами, а мы... Жить под этим человеком и терпеть все его пакости?

- Но почему ты думаешь, что мы живем под ним? - Марьюшка Иванова с недоумением воззрилась на смутно белевшее в затененном углу лицо испытанного друга.