Выбрать главу

- Не согласна! заведомо не согласна с твоими характеристиками! открестилась Кнопочка.

Назаровское румяное личико хорошо отработанным маневром уронило выражение веселой добровольной усредненности, с каким оно действовало в своем привычном шутовстве, и подняло детскую, жалобную гримаску сокрушения, которая шутовством уже будто бы не была.

- Все дело исковеркали и развалили, - проговорил он с чувством. Разве с бабами кашу сваришь? А идея была хорошая.

- Ты о фирме? - вскрикнула Марьюшка Иванова. - Уже на попятную? Ты это брось! Ты обещал? Ну так вот, мало ли что мы тут выдумываем и кричим, а ты нам фирму устрой, раз обещал. Мы фирму хотим, - сказала она с пафосом, - и чтоб было настоящее, живое и благое дело, а не фикция и надувательство, как у него. - Снова острый пальчик нырнул в угол - как в некий нехоженный мир и тотчас вернулся назад, к свету, чистенький и розовый, как у младенца. Мельком взглянув на него, Марьюшка Иванова успела, прежде чем продолжить беседу с друзьями, подумать нежную мысль: у меня и в остальном порядок и чистота, заглядение, сзади и спереди словно утренней росой умыто, не подкопаешься!

***

Вскоре умер Сергей Демьянович. Первым побуждением Сироткина, едва он узнал о смерти отца, было подключить к начавшемуся горю Ксению, чтобы плакаться ее плече, на ее груди, говорить взволнованные, трагические слова. Поскольку роман с Ксенией у него пока не продвинулся совсем, а продвинуть все-таки следовало, то в этом смысле кончина отца могла оказаться весьма кстати. И Сироткин подробно разъяснял самому себе, почему он так думает.

Между тем с Ксенией после случайной встречи на смотровой площадке он больше не виделся. Мысли о супружеской измене все еще были необязательными, мечтательными мыслями. Сироткин поехал хоронить отца. Людмила не поехала с ним, кто-то должен был остаться и присматривать за детьми. У них ведь нет домработницы, стало быть, вся тяжесть домашних забот лежит именно на плечах Людмилы, и в последнее время она позволяла себе сетовать на это. Сироткин притворялся, будто до него не доходит смысл ее намеков; для счастья жене, думал он, вполне достаточно и того, что квартира обставлена заново, на сей раз не кое-какой, а дорогой и, прямо скажем, шикарной мебелью, а ее собственный гардероб изрядно пополнился. А намекала Людмила на некие прекрасные возможности, которые якобы откроются перед ними, если наемный работник освободит ее от хлопот по домашнему хозяйству. Им позарез необходима прислуга. Людмиле пора-де стать раскрепощенной, ничем не обремененной женщиной - тогда вполне выявятся ее удивительные природные данные, тогда найдет выход ее стремление к высокому и она покажет себя во всем своем блеске. Сироткин пропускал мимо ушей эту глупую и раздраженную болтовню. Но когда Людмила, не считаясь со скорбью минуты, заявила ему, что будь у них нянька, она, Людмила, смогла бы поехать с ним на похороны, Сироткин почувствовал, что жена надоела ему до смерти, и твердо решил сразу по возвращении заняться Ксенией.

Еще на вокзале, покупая по старой привычке самый дешевый билет на поезд, он подумал, что у отца водились все-таки деньжата и достанутся они, законным, завещательным путем, ему, сыну и наследнику, достанутся, если государство и злые люди не ударятся в козни, чтобы помешать этому. Уже в вагоне, лежа в темноте на полке, он пытался избавиться от этой неподобающей мысли, но она упрямо сверлила его мозг. Разумеется, не столько мучил его страх скупца потерять хоть копейку, сколько мучилось и уязвлялось его самолюбие, которое опалял немилосердный огонь при одном лишь предположении, что кто-то может встать на его пути и обобрать его, повредить ему в той напряженной борьбе за существование, которая разве что издали выглядит рвачеством, отвратительной погоней за наживой. С домом все, кажется, ясно, он перейдет в распоряжение тетушки, а после ее смерти станет его, Сироткина, владением. Тетка не обманет его ожиданий. Вдруг у него мелькнула догадка, что тетку полезно взять с собой в город и сделать тем самым наемным работником, о котором так мечтает Людмила, а дом сразу переписать на себя. Таким образом появилась пища для размышлений. Было что обмозговать. Хороший план? Плохой? Но почему-то ему не хотелось брать тетку, возиться с ней. Правда, ей можно было бы не платить, ограничиваясь новогодними подарками, но лучше, пожалуй, и вовсе обойтись без всей этой чепухи, то есть просто не идти на поводу у Людмилы, никого в дом не брать и сохранить все как есть. Пусть Людмила работает, нечего ей сидеть сложа руки и думать, что в этом находит выход ее стремление к высоким материям. Он, Сироткин, уж на что нынче богат и удачлив, а ведь работает не разгибая спины.

Голосом разума Сироткин ругал себя за непрошенные крамольные мысли, не ведающие никакого житейского великодушия, но эта ночь в поезде вела свою игру, и вот уже в его мозгу свербело, что он зря взял пятьсот рублей на похороны, поторопился и погорячился, следовало взять гораздо меньше. Мысль-образ, мысль-представление, что пятьсот рублей есть не что иное как полтыщи, - это было как-то слишком огромно, невыносимо, пугающе в ночной немудренности, в обычном ночном неведении будущего. Собственно, денег ему не жаль, он не скряга, а деньги - пыль, но если отрешиться от будничных воззрений и взглянуть на дело с точки зрения истинной своей природы, истинного склада своей души, то в том-то, выходит, и штука, что жалко бросать на ветер не то что крупные ассигнации, а даже и какую-нибудь там мелочь, серебряные монетки и даже медные. Потому-то и получается вопрос о вероятии денег, припасенных отцом, а сейчас потерявших владельца, таким огромным, жгучим, требующим абсолютного прояснения вопросом! Бог любит и бережет каждую соринку созданного им мира, для чего же человеку попусту терять хотя бы и медяк из накопленного им или причитающегося ему капитальца?

Жил человек - и нет его. Горький комок вырос и заболел в горле Сироткина. Сожаление о том, как беспощадный напор смерти отразился на слабом и расстроенном существе отца, забегало вперед, в будущее, когда он будет вспоминать о родителе без пристрастий и раздражений житейской суеты, будет тосковать и плакать. Он думал о смерти вообще, и его сожаление было отчасти жалостью к беспомощности сопротивления, которое его отец пытался, видимо, оказать. Ему представлялось, что теперь он по-настоящему осиротел, а жена и дети словно не в счет, они будут жить и после его смерти и забудут о нем и его стараниях ради них. Отец же по закону природы не мог, во всяком случае не должен был умереть позже сына, и в этом сквозит какое-то безумное и подлое несчастье. Славно ли быть отцом? Отцом, человеком, сознающим, что рядом зреет сын, которому сужденно пережить и похоронить его. Так в чем же смысл, в чем резон заботы о детях, безоглядной, фанатичной любви к ним?

Лгать больше нельзя, не годится. Ведь умер отец. Разве можно после этого и дальше заниматься глупостью, астрологией, якшаться с Наглых и Фрумкиным, этими жалкими прохвостами? Не лучше ли вернуться в литературу? И он стал мучительно, страстно, мечтательно думать о литературе, принялся от такой страсти и муки складывать руки на груди, сжимать кулаки у плотно сомкнутых губ, у вытаращенных в темноту глаз и задрожал в исступлении потому что, с одной стороны, он уже предал литературу и был нынче как вонючий труп, а с другой, все же мог еще вернуться к ней и в этом воскреснуть.

Теперь он знал, что для него нет ничего вернее и благороднее, чем вернуться к изящной словесности и описать все, что происходит и еще произойдет с ним после смерти отца, подробно и тонко разъясняя, чем обернулась для него эта смерть, заставившая его столкнуться с загадочной странностью бытия.

Перед его мысленным, словно обращенным к мечте взором поднялся отец, каким он его не знал, никогда не видел - отец, пишущий рассказы, отец-литератор, мастер прозы, и он подумал, что рукопись необходимо сохранить, а следом сообразил, что лежа мертвым грузом она не потрудится во славу отца и даже если издать ее, то и в таком случае для отца уже ничто не переменится. Зато для живого человека, того, кто выявит себя живым и полноправным автором, она может сыграть некую полезную роль. Сироткин стал бороться и с этой мыслью, чтобы она не захватила его, как метастазы. Но ему все яснее и яснее виделось, что рукопись достойна живой участи, а не мертвой пыли забвения и что для тайны наследства, не всегда переходящего от отца к сыну явно, по документам, будет откровением, громко и хрустально звенящей правдой, если он присвоит эту рукопись, выдаст ее за свою. Важно только, чтобы никто не узнал, не докопался. Да никто и не узнает. Что о ней известно кому-либо? Ясное дело, отцу только раз за всю его жизнь, да и то в отчаянную минуту, достало смелости признаться, что он пробовал силы в литературе. Писал Бог весть для чего, и понадобилась его писанина лишь для доказательства, что он не напрасно прожил жизнь. Но его сын, имея в руках эту же рукопись, располагает всеми шансами сделаться большим писателем. Отца вряд ли признали бы, а его, сына, признают. И рукопись, между прочим, точно та же. И это не афера, не ловкость рук, не фокус, тут дело попроще и посложнее... это, если уж на то пошло, одна из причудливейших загадок бытия!