Выбрать главу

Конюхов подводил к исполинской конопатовской теме, вызвавшей такой переполох в его душе. Но Ксению не занимали ни Конопатов, ни проблемы русского мессианства. Она жила в довольно-таки капитальном ощущении собственной плоти, и крушение каких-либо идеалистических понятий, мифов, даже подрыв народного духа, искажение духовной физиономии страны не представлялось ей огнем, в котором, чего доброго, сгорит и ее самоощущение, шире говоря - ее личность, ее образ и судьба. Однако она не могла встать и уйти, не дослушав, или хотя бы оборвать мужа на полуслове, попросить другого разговора, более интересного для нее. Она вынуждена была слушать, терпеть, улыбаться ему, демагогу, прекраснодушному и, что греха таить, пустому болтуну. Ее все острее мучило, что серьезного как раз нет ничего, потому что мужу она не изменила, а между тем смысл и выражение ситуации таковы, что она будто бы совершенно настоящего любовника прячет под столом. Еще четверть часа назад все было так понятно - Сироткин у нее в руках, у нее под каблуком, называй как угодно, а суть та, что в ее власти сделать с ним все, что ей заблагорассудится; а теперь снова мир двоится перед глазами, и в душе все двоится или даже пересыпается как песок, колышется и хлюпает, как болото. Сироткин, это животное, задумавшее было кровавую охоту, сидит под столом и как ни в чем не бывало уплетает булочку, Ваничка распинается Бог знает о какой ерунде. От ярости до смеха один шаг, и Ксения, вяло улыбнувшись на что-то в словах мужа, вдруг раздвинула под столом ноги и, захватив в образовавшуюся воронку жующую голову Сироткина, крепко сжала ее коленями. Это была шутка, хотя Ксения не могла бы поручиться, что она вполне ей удалась.

Сироткин, насколько мог, осмотрелся. Хотя неудобно было стоять на четвереньках с зажатой головой, он смиренно застыл, превратился в изваяние, боялся выдать себя. На Ксении был только халатик. Ни намека на нижнее белье. И это было красиво и как-то по-своему возвышенно, а собственная жизнь показалась Сироткину в это мгновение никудышней, сомнительной. Его беспокоило, что подумает Конюхов, если Ксения расскажет ему об этом происшествии? Вдруг расскажет? Возьмет и расскажет, что пока он разглагольствовал, она держала под столом их общего знакомого, да так расскажет, что Конюхов не рассердится и не заподозрит ничего, а поймет анекдотичность случившегося и будет смеяться до упаду. И они оба будут перебирать, мусолить подробности и смеяться до слез.

И все же Сироткин не чувствовал раздражения, не испытывал ненависть, пожалуй, он верил, что Ксения не выдаст его. Он был тих и не собирался протестовать, не обдумывал планы мести. Что было прежде странного, темного, сомнительного, - то долой из памяти, тому виной пьянство, и нерадивость, и тоска бытия, а сейчас, когда они там щебечут над ухом, над головой... так ли уж плохо сейчас, - о, жизнь, жизнь! - так ли уж плохо сейчас? Вот только жаль, что нет возможности дожевать булочку. Ксения сжимала его голову в нежных тисках теплой плоти, солнечной плоти, и мало того что она была женщиной, которую он любил и ради которой был готов совершать безумства, она поверяла ему милые секреты своей наготы, она своей неожиданной шутливой выходкой хотела, может быть, вовсе не оскорбить его, а подбросить ему знак, что помнит и думает о нем, и знает, как ему трудно. Нет, весьма странно и даже нехорошо, что он, человек, недурно владеющий искусством слова, в недавнем прошлом подававший надежды литератор, складывает жизнь так, что не отважился бы, даже и под пыткой не согласился бы написать исповедь, честно поведать о всем происходившем с ним. Но и в самых двусмысленных, внешне только смешных или позорных положениях он, надо признать, частенько находил искорки подлинного света. Даже сейчас, когда он нацелился убить Конюхова, а очутился под столом, с головой, сдавленной коленями фактически голой женщины, с недоеденной булочкой в руке, и уже не помышляет об убийстве, а конюховские беззубые фразы слушает не без удовольствия, даже сейчас он находит особую прелесть в своем положении, некое высшее, хотя и странно преломленное в земной правде, выражение и достижение любви. О, если бы можно было немного как-то в себя шумнуть, чуточку простонать в этом медленно и жутковато разворачивающемся сладострастии!

Ксения почувствовала, кажется, опасное томление Сироткина, которое грозило выдать их обоих, и решила под каким-нибудь благовидным предлогом увести Конюхова на первый этаж, чтобы Сироткин мог беспрепятственно убраться восвояси. Ее занимала мысль: улизнет он? догадается, что ему надо уйти и что она хочет, чтобы он ушел? или останется для чего-то? для чего? Это была пустая мысль, но она неожиданно взволновала, как если бы речь шла о чем-то близком, родном, теплом. А возможно, так оно и есть. Например, судьба Сироткина. Разве он не близкий и не родной ей человек? Чем же его судьба мала для ее заботы и сочувствия? Сердце Ксении сжалось от жалости к другу, которого с беспримерной жестокостью преследовал рок, она была тронута, ее сердце разрывалось в груди. Конюхов, что ли, Конюхов, по-детски довольный, что его не прогнала жена из его же собственного дома, конюховские пустые слова и дела больше заслуживают сострадания? Повод увести Ваничку быстро отыскался. Ксения встала, напоследок блеснув Сироткину в глаза упругой белизной бедер, и повела расслабившегося в потоках счастья и любви супруга на первый этаж. Уходя, они погасили свет, и Сироткин остался в темноте.

- Милый, ты так ободрился и просиял, что все на свете для тебя теперь исключительно хорошо, - с лукавой усмешкой прошептала Ксения на ухо спутнику, - а если так, то какая же надобность писать книжки?

- Ты угадала! - даже отшатнулся в испуганном восторге Конюхов. - Ты почти угадала! Все далеко не так, но ты угадала самую суть!

Ксения взяла его под руку, чтобы он в своем головокружении не упал с темной лестницы. Они спускались дружно, как единомышленники, как заговорщики, и в разогнавшемся мозгу писателя уже пестрели виды постели, смятых простыней, бешеного колеса страсти. Ему представлялось, как он с лепетом, с воркованием гладит белую и чистую кожу своей возлюбленной жены. Но Ксения, угадывая его настроение, посмотрела на него, когда они включили свет внизу, взглядом, в насмешливом цветении которого читалось, что он человек, не понимающий страсти, книжный червь, все свои сведения о страсти почерпнувший из чужих книг. Конюхов ничего не заметил.

- Ксения, - на первом этаже вдруг изменился, подобрался, уклонился в какую-то интеллектуальную чувственность он и, встав посреди комнаты, не без театральности повернул к жене только голову, говоря куда-то как бы совсем в сторону, сморщил на лице что-то из неустанных трудов и неизбывных мучений души, - я понимаю, мое тело... и все пожирающее время... короче говоря, мой облик тебя уже не может волновать, как прежде, вся эта моя бренная плоть вызывает, наверное, желание протестовать и сопротивляться и бежать от меня без оглядки... Не бойся, говори правду, я же все понимаю. Но скажи, после нашей совместной жизни, а она, согласись, отнюдь не была краткой и случайной, разве может быть так, что я заговорю, а твоя душа совсем и не откликнется... и вообще не будет никакого отклика?.. отклика на то, что в сердце глубже видимого сердца... - закончил Конюхов как в бреду.