Выбрать главу

Правда ли, что он так же бурно, как прогремела над ним летняя гроза, пережил ощущение близящегося распада отечества и из этого родилось или, по крайней мере, могло родиться не только предвосхищение будущего усеченного несчастного русского сознания, но и сознание долга, обязывающее к поступкам? Допустим, что так, даже если последующие дни все покрыли болтовней и мелкими заботами. Но чем измерить глубину и крепость этого сознания? как убедиться, что оно не обернется всего лишь минутным порывом, который угаснет быстрее зимнего солнца? Как со всей очевидностью определить, что он, с его словами, порой чересчур пышными, и делами, слишком часто не доводимыми до конца, не среди тех, кто горячкой действий, проповедей и самоутверждения подготовляет распад, а именно среди поблекших и растерявшихся, но героев, на которых в последнем акте вдруг упадет свет подлинно высокой и очищающей, даже при всей своей безысходности, трагедии? Может быть, он просто бежит, спасая шкуру. Может быть, глубина и корни его чувств вовсе не затронуты бедствиями отечества, и нет в нем ни горя, ни сострадания, ни чудом выживающей надежды?

В чем же дело? Почему он не в состоянии ответить? даже на эти вопросы, касающиеся его одного? Откуда такая неуверенность, такое отсутствие духовной собственности? А правда в том, - внезапно зашипел в нем голос изобличающей твердости, изуверской решительности, - что ты никогда не плакал, не рыдал в отчаянии, видя, как худо отечеству, или от счастья, видя победы и достижения. Вот она, правда. Ты говорил, напрягая голосовые связки, и изображал волнение, оно угасало, а ты деловито его реанимировал и снова выставлял напоказ, но твоя душа не болела, чувства не ныли, не визжали от боли, ты не сходил с ума, не падал в обморок, не воздевал руки к небесам и не рвал волосы на своей голове. Никуда не денешься от этой правды. Она есть. И что тебе останется, если она пребудет с тобой вечно? Если прошлое не зияет незаживающей раной, а всего лишь исчезает поскорее с глаз долой, теряется и меркнет в сумерках, как пройденная без внимания и любви земля, полоска земли, пустыня, как островок, едва маячивщий над водой и не вызвавший никакого интереса, может лм быть то, к чему ты устремился теперь, чем-то истинным, а не пустотой же?

Глава восьмая

Ксения смутно припоминала, с удивлением и радостью узнавала места, где бывала в детстве. Лес втягивает, дикая зеленая пучина кругами сгущается над опасливым движением взгляда, а с пригорка видно, что сине-зеленые волны катятся отовсюду, возвышаясь и падая, и нигде не кончаются, настигают одна другую и вдалеке сливаются с небом. Вот старички - костлявые, с выпирающими ребрами веток сосны, но они с мощной неукротимостью наступают на дорогу резко очерченным углом, высокие и стройный, как храм. Вот, как некая двусмысленность, как подвох, развилка, две дороги свободно разбегаются в разные, далеко друг от друга отстоящие дороги. По одной из них Марьюшка Иванова в минувшие часы прошла во главе своих людей, а другая ведет, через точно такие же вымирающие деревеньки, через чужбину заповедных уголков и неведомой тихой жизни, к похожему озеру и похожему домику, никому не принадлежащему. Ксения, еще не дойдя до развилки, а только вспомнив о ней внутренним зрением, знает наверняка, по какой дороге ушла милая Марьюшка. И недоумевает Ксения, что ее-то манит как раз другая дорога, не предусмотренная разумом и волей Марьюшки Ивановой и уже растоптанная ведомым ею стадом, а увлекающая в настоящую глушь, как если бы к настоящему озеру и настоящему жилью, а не придуманному одурманенным воображением подруги.

Ксения недоумевает так, словно подобные мысли явились ей лишь теперь, перед развилкой, а ведь они беспокоили ее с той минуты, как они сошли с поезда и пешком пустились в неблизкий путь. Марьюшка увела людей и те стали ее людьми, они не знают ни мест, куда направляются, ни условий навязываемой им жизни, они принимают все на веру и с надеждой взирают на своего поводыря, и еще на того, кто щедрой рукой загулявшего финансиста смягчает им тяготы странного путешествия. У Ксении нет такого наперстника, помощника, друга и козла отпущения, она в конечном счете одинока и вынуждена расчитывать на себя одну, и в то же время ей представляется, что она не хочет ничего знать о прошедших здесь накануне друзьях, ни даже о самой Марьюшке, ей словно стыдно ступать по чужим следам, она не хочет этого делать. Она любит подругу и в состоянии привести много фактов в доказательство своей любви, и даже оказалось бы, что ответная любовь Марьюшки выглядит куда бледнее и немощнее; штука же в том, что ей не по нутру очутиться возле подруги на вторых ролях. Она не прочь иметь своих людей и вести их, как имеет и ведет Марьюшка. Если уж на то пошло, разве Сироткин и Ваничка не ее люди? Почему же она должна делиться ими с подругой? Это нужно осмыслить. Проблема тонкая и сложная, с высоты гордыни четче различаешь мигание спасительных маяков, но ближе прочих - серенький, посредственный, жалкий недостаток смирения, и очень легко увязнуть в столь малом промежутке. Однако пусть боится сих опасностей и грехопадений Марьюшка Иванова, осиянная высокими правдами христианства. Она, Ксения, не увязнет, не оступится, не сгубит душу. Она просто свернет на другой путь.

Безлюдье! Жуткое и наполняющее душу какофонией торжества, первобытного, как сам лес, и в этом безлюдье, в его герметически замкнутом пространстве Ксения должна принять одинокое и единственно верное решение, подменить решением бытие своих спутников, поставить их перед свершившимся фактом и высокомерно отразить натиск их удивления. Ей даже мнится в эту минуту, будто у спутников не осталось ни мысли, ни чувств и все за них продумать и решить в состоянии действительно только она. И все-таки трудно решиться, маятник сомнений, потеряв ритмичность, бесится в голове, остро режет сердце. Напрашивающееся решение, оно так неожиданно и необычайно, оно восстает против течения и, принимая его, надобно не потуплять взор, а вскакивать и кричать: я ничего не боюсь и за все в ответе! К взбесившемуся маятнику прилепилась и мыслишка, что не снят, а исподволь продолжается риск того, что ее все же прибьют на каком-то пределе: муж и любовник - это лишь роли, которые для того, что скрывается под ними, не более чем фиговые листочки, это лишь зеркала, в которых видишь угодное тебе изображение, а когда зеркала разлетятся вдребезги, когда бытие, не пожелав подмениться чужим решением и чужой волей, выйдет из берегов, за пределы терпения и снисхождения, кто поручится, что ей не припомнят все грешки и не воздадут за них с лихвой? Но в таком случае почему же эти мужчины, каждый из которых воображает себя, несомненно, центром мироздания, плетутся как тени и в облике их не видать и капли истинной мужественности?

Она нетерпеливо оглянулась на них, призывая этих бездельников в свидетели жестокой борьбы, охватившей ее душу. Молчат; и глаза их пусты! Они бредут уныло, едва волочат ноги, сгибаются под тяжестью сумок с провизией. Они способны только раздражать. Она тоже устала, бессонная ночь в поезде и долгий путь вымотали ее, ни ее тело, ни ее дух, ни мысль не сохранили, разумеется, свежести, но отнюдь не умерли и не угасли, она видит и мыслит, и воспринимает, и готова обмозговать ситуацию, и хочет принять единственно верное решение. Другое дело эти люди, претендующие на какое-то решение в ее сердце, - они умерли на ее глазах, потеряли в ее глазах всякое значение. Они перестали мыслить.

Однако в этом женщина ошибалась, не различала правды. В тех, кого она поспешила вычеркнуть из списка живущих, продолжалось томление жизни, каждый из них отошел мыслью от ощущений присутствия рядом спутника, а то и соратника, но мысль не растерял, не утратил, не изгнал. Правда лишь то, что они не помогали женщине в ее умственных затруднениях, ведь они полагали, что идут известным путем, по стопам Марьюшки Ивановой, и не видели никакой необходимости менять курс. У Ксении были основания обвинить их в консерватизме.

Сироткин тихо обдумывал свою радость, предвкушавшую, как жена вернется с детьми и не застанет мужа дома, как ею овладеет тревога, тогда как он уходит все дальше и дальше в безвозвратность, уходит, не думая о жене ничего хорошего, не печалясь о ее печалях, обрывая одну за другой нити, на которых он долго провисал и дергался марионеткой. Должен ли он держать ответ перед своей совестью? Должен ли точно назвать по имени то чувство или желание, которое заставило его очертя голову броситься в приключение и сжечь за собой все мосты? Нет, ибо мосты для того и сжигают, чтобы сразу и навсегда отсечь прошлое, с которым они соединяли, забыть о прошлом и начать жизнь заново. Конюхов удивлялся простодушной доверчивости, которая оторвала его от дома и привела на дорогу в глухом лесу, и это была его собственная доверчивость, его глупость, он уже не мог вспомнить и понять, как и для чего поддался уговорам, пошел на поводу у вздорных бабенок, выдумавших путешествие в детство. И эта малость незадачливости, беспорядка и безумия подталкивала его к соображениям о большом, к сравнениям и обощениям, к решению больших задач, к открытиям и откровениям. Вот вывод: нет стержня ни в чем, ни в малом, ни в большом, ни в личном, ни в общем. Его мысли с болезненным упрямством завертелись вокруг близкого, как если бы кем-то продуманно, методически и злодейски подготовляемого распада страны. Он не был пророком и не знал, произойдет ли катастрофа, но у него было чувство катастрофы, и он не видел причин для оптимизма.