Меня искали. Сытый, но бледный Корытов сказал, что так не поступают настоящие друзья. Я строго ответил, что ходил на рекогносцировку. Впрочем, остальным я был до фени. Правда, капитан Опанасенко, он же заместитель командира роты, сурово упрекнул, хмуро подкрутив свой ус:
– Ты вроде офицер, а ни хрена не сечешь в дисциплине. Еще раз повторится, будешь у меня сортиры чистить.
Но это, конечно, он погорячился, поэтому даже не возразил, когда я кратко выразил свое мнение:
– Вот уж хер вам!
– Ладно, – сказал Опанасенко, помолчав, – ты, я вижу, бедовый парень, но смотри, я предупредил… Здесь военное положение, чикаться не будем.
Я кивнул, не желая больше продолжать этот разговор.
– Пошли покажу, где переночуешь, и товарища своего позови.
Втроем мы спустились в довольно просторное подвальное помещение. Здесь было около тридцати коек с матрасами и подушками. Простыней и наволочек, конечно, не наблюдалось.
– Здесь мы и живем. Коек на всех не хватает, да это и не надо: треть личного состава – в окопах, на боевом дежурстве. Вон там в углу две свободные, туда и ложитесь.
Только сейчас я почувствовал отупляющую усталость. Я повалился на кровать, Ваня последовал моему примеру. Лампа светила резко, и все же по углам стоял полумрак. Отовсюду: от стен, матраса, от покореженной тумбочки – шел затхлый дух; сколько ни обживай этот сырой каземат, все равно останется тухлой дырой. Я лениво осмотрелся. В углу рядом со мной валялись обломки коммунистической пропаганды: всяческие плакаты наглядной агитации, обрывки красной материи с фрагментами цитат классиков, жестоко изувеченный портрет, точнее, его остатки – хорошо известная лысина с подрисованным, как у оригинала, пятном, а также рогами. На стене еще висели странные здесь плакаты типа «Не стой под стрелой» и «Не пей кислоту». Но особенно меня тронул плакат о вреде алкоголя. На передовой такая забота очень умиляет. От вида останков былой жизни я стал зевать и уже собирался смежить веки, но не тут-то было. Меня и Ваню стали донимать вопросами. Впрочем, этих ребят можно было понять: появились свеженькие люди, захотелось пообщаться, а мы, как бирюки, завалились в угол, будто неделю не спали. В общем, пришлось нам рассказывать в очередной раз свои биографии и заодно знакомиться с ребятами. Здесь, впрочем, были и известные нам лица: юный Юрчик – крутой парень, мужик, с которым я общался в окопе, – назвался он Гришей. Еще здесь скучал чернобородый цыган по имени Марек, он тренькал на своей гитаре совсем не цыганское – что-то неуловимо советско-эстрадное. Потом он резко встал, и тут я заметил, что у него нет двух пальцев на правой руке. «А еще и играет», – подумал я. Марек стал ходить взад-вперед, его явно точила какая-то мысль. Я тоже встал, подошел к Грише. Он лениво ковырял присохшую к сковородке картошку.
– Чай есть? – спросил он у Юрчика.
Тот взял со стола чайник, я принял его, взял две кружки, налил Грише и себе.
– Вчера ночью как шарахнули из гранатомета по крыше, а потом из крупнокалиберного пулемета на довесок, – прожевав корку, стал рассказывать он. – Ну, думали, завалится крыша, потом хрен откопаешь. Но ничего, научно сегодня посмотрели, еще подержатся эти стены. А вот здание метеоцентра, ты же проходил там, – показал он рукой неопределенно, – еще неделю назад стояло, а сейчас один фундамент остался. Танки подогнали и стали лупить прямой наводкой. Пока не сыграли начисто.
– Ну-ну, – сказал Ваня, показав на потолок, – в следующий раз наше здание сроют.
– Не сроют, – сказал Юрчик со своей койки, – перемирие объявили.
– Какое, в задницу, перемирие, – раздраженно заговорил Григорий. – На моей памяти уже десять таких перемирий было. Сейчас нажрутся вина и начнут пулять.
– Точно, – сказал цыган Марек и замер, будто прислушиваясь к внутреннему голосу. – Точно! Сейчас вина «буль-буль», потом – огонь.
– Эх, блин, когда же все это кончится! – неожиданным баском заговорил Юрчик. – Неужели там, «наверху», не могут договориться? Всю жизнь, что ли, в этих окопах сидеть будем?
– К молодой жене потянуло? – усмехнулся Гриша.
– А то… У меня, между прочим, дядя Гриша, еще медовый месяц идет. В окопах.
– Нечего было жениться. Тебе сколько лет – шестнадцать?
– Восемнадцать.
– Все равно рано, верно, Марек?
– Не знаю, – ответил цыган, очнувшись от своих цыганьих дум. – У нас еще раньше женятся. Волосы между ног выросли, значит, можно!
– Здорово у вас, – оценил Гриша. – Оттого, наверное, все вы такие ушлые.
– Мы не ушлые, мы – сообразительные, – ответил Марек.
Восстановилась тишина. Цыган встал, подошел к заколоченному оконцу и оцепенело остановился перед ним.
– Ну не мучься, сходи! – лениво проговорил Гриша. – Деньги дать?
– Сходить? – оживился Марек.
– Сходи. А то вот пополнение и угостить нечем, – Гриша кивнул в мою сторону.
Цыган снял куртку со спинки кровати, пощупал ее, пробормотал «мокрая», быстро надел ее и, схватив сумку, исчез.
– Время пошло, – с оттенком торжественности сказал Гриша, – через полчаса будет.
Но прошло полчаса – Марек не вернулся. Появился он только через час – мокрый, с блестящим лицом и горящими лихорадочно глазами. С жалкой бороденки капала вода, он шмыгал носом и был весьма удручен.
– Нету нигде, – наконец сказал он.
– Ну и дела… – оценил ситуацию Гриша. – Сказать кому, что в Приднестровье нет молдавского вина, заплюют заживо.
Наверное, от этого все окончательно скисли. И разговоры пошли совсем похоронные. Вспомнили про какую-то семью, которую на машине задержали на той стороне. Жену изнасиловали, привязав гранату к спине, а измордованный труп мужа нашли только вчера.
– Хочешь, завтра посмотришь, здесь недалеко, – предложил Гриша.
Но я отказался. Ничего хорошего в зрелище изувеченной и полуразложившейся человеческой клетчатки. А насчет того, что это прибавляет злости, так мне ее и так некуда девать. Мне надо найти следы Валеры Скокова – это святое, то немногое, что остается после долготерпения войны. Все остальное – развалины, обломки на месте того, чем было государство, наша былая жизнь; все слова, заклинания, поучения, заявления, протесты, речи, благословения и прочая обращенная к народу болтовня есть бредятина, блевотина и мерзость…
А ребята – как сговорились. Просто тоска. Я даже подумал, может, попугать решили нас с Ванюшей. Но потом понял, что у них такое хреновое настроение: идет дождь. Вина нет. Перемирие, которое хуже, чем перестрелка, потому что ждешь, что вот-вот начнется, а ждать ты должен каждую минуту. Вот и разговоры такие. Например, что делает с пленными гвардейцами полиция особого назначения Молдовы. Самое простое – это граната на пузо для раненого: чтоб с ним не возиться. А вот с более или менее целыми существует уже «этикет» обращения; вырезают звезды, жгут паяльной лампой, отрезают всякие конечности, ослепляют. Хотя «работает» таким образом не только полиция; есть у них еще какие-то волонтеры, «барсуки» – те вообще законченные бандиты, на которых даже в Кишиневе не могут найти управы.
Ребята продолжали вспоминать всякие подобные истории, называли погибших друзей, а меня и Ванюшу это не трогало. У меня все слипалось, даже уши, но очень правильную фразу моего товарища Корытова я таки расслышал. Последовала она после глубинного вздоха:
– Ребята, все это мы уже проходили. Тут что, ерунда. Вот в Азии наши друзья душманы такими выдумщиками были…
И Корытов как мог живописал про особо изысканную штучку: кожа сдирается и завязывается над головой – так, что жертва задыхается в этом ужасном мешке. Называется это «розочка».
Я не выдержал, расплющил слипшиеся губы и заорал:
– Корытов, заткнись, мне надоела эта идиотская тема!
Но тут почему-то младожен Юрчик сказал:
– Вам неинтересно – не слушайте!
– Ничего тут интересного нет, глупый ты мальчик, – сказал я в сердцах. – Все это очень гнусно.
И все со мной тут же согласились. А Гриша предложил поспать.
Значит, действительно все это было гнусно.
Я заснул и сквозь неполноценный подвальный сон слышал, как кто-то матерился вполголоса, может, оттого, что мы с Корытовым заняли места, а прибывшим из окопов негде было притулиться. Но никакая сила уже не смогла меня поднять, я вновь проваливался в душное и тяжкое забытье… Потом мой слух привычно уловил автоматные очереди, и, еще не проснувшись, я уже знал, что привычно схвачу свой автомат, влезу в бронежилет, «лифчик», забью его свежими магазинами, новенькими блестящими гранатами да сыпану еще в рюкзак запасных сотню-другую патронов, пяток сигнальных ракет… А потом мы ринемся к вертолетам, вознесемся под грохот двигателей в пыльное небо и сядем у какого-то чертового кишлака, у какой-то богом забытой тропы с окаменевшим овечьим дерьмом и почерневшими гильзами на обочине… И мы раскурочим, раздолбаем, изувечим, сметем с лица земли караван с оружием или без оружия, накроем «нурсами» с полета бродячую банду душманов, потом стремительно сядем ей на голову, чтобы добить, дострелять оставшихся в живых. А потом мы вернемся, пропыленные, провонявшие потом, в чуждой и своей крови, вытащим раненых, если кого-то ранят, или убитых, если случится и такое… А потом мы долго будем молчать и, если будет что выпить, приговорим это быстро, без лишних слов.