Пушкин печатал написанное ранее; что же касается большой новой работы, начатой еще в Кишиневе, названием которой стали просто имя и фамилия героя, то автор с самого начала знал, для чего он ее пишет. «Вроде «Дон Жуана», – объясняет он в письме Вяземскому, – о печати и думать нечего; пишу спустя рукава» (Х.57). «Спустя рукава» – шифровка, встречающаяся в письмах Пушкина. Означает она вовсе не небрежность, не написанное кое-как, а написанное свободно, без внутренней цензуры и на цензуру не рассчитанное.
«На досуге пишу новую поэму, «Евгений Онегин», – делится он с Александром Тургеневым, – где захлебываюсь желчью. Две песни уже готовы» (Х.62). «Захлебываюсь желчью». .. Первая Глава «Евгения Онегина» становится зеркалом состояния поэта на привязи. В оглавлении, составленном самим поэтом спустя семь лет, когда он дописывал роман, первой части дано название «Хандра». Причина хандры – болезненная тоска по загранице. Тоска автора навязывается герою – ленивому домоседу, никуда не собирающемуся бежать. Отсюда идет постоянно ощущаемая несовместимость, отторжение авторских отступлений от основного сюжетного движения. Пушкин стал Чайльд-Гарольдом, которому, как писал Байрон, родина казалась тюрьмой. Ю.Лотман, замечая, что часть первой главы посвящена замыслу побега, пишет: «Маршрут, намеченный в XLIX строфе, близок к маршруту Чайльд-Гарольда, но повторяет его в противоположном направлении».
Пушкин то и дело соскальзывает на свои любимые мысли о радости свободной жизни за границей. Мелькают европейские имена, названия, отголоски европейских будней, всегда похожих на праздник, и европейской мысли, сочетающей историю с современностью. Возможно, состояние это передавалось Пушкину от друзей, вернувшихся «оттуда», особенно благодаря впечатлениям сверстника и приятеля Туманского.
Поэт Василий Туманский, теперь чиновник той же канцелярии Воронцова, только что вернулся из Парижа, где два года был вольнослушателем в Коллеж де Франс. Рассказы Туманского о Европе были бесконечны, и Пушкин слушал их с завистью, скрывавшейся иронией. Лишь в тридцатые годы ХХ века стало известно, что Пушкин уничтожил части первой главы «Евгения Онегина». Не исключено, что там было значительно больше информации о проблеме бегства из Одессы.
Онегин был готов со мною
Увидеть чуждые страны;
Но скоро были мы судьбою
На долгий срок разлучены. (V.26)
Пушкин сообщает, что его герой собирался ехать за границу с автором. По сюжету события эти происходили, когда автор познакомился с Онегиным в Петербурге, то есть готовность эта была до ссылки, до весны 1820 года (еще одно доказательство стремления Пушкина выбраться за границу после Лицея). Тогда они и строили планы совместных заграничных путешествий. Но тут Онегин получил извещение о болезни дяди, а Пушкину пришлось против воли менять маршрут и отправиться на юг.
Словно предвидя, что начало «Евгения Онегина» будет толковаться вовсе не так, Пушкин в беловой рукописи добавил эпиграф на английском, который весьма многозначителен, но в печатном издании исчез: «Nothing is such an enemy to accuracy of judgеment as a coarse discrimination» (V.487) – Ничто столь не враждебно точности суждения, как недостаточная проницательность. Эдмунд Берк, которому принадлежит мысль, был крупным правительственным чиновником, оратором и писателем Англии ХVIII века. Скорей всего, Пушкин отыскал эту цитату в личной библиотеке Воронцова.
Нет оптимизма и во второй главе «Онегина», писавшейся в Одессе и позже названной «Поэт». Она представляет собой как бы альтернативу первой, зазеркалье, прогноз того, что произойдет с поэтом, который, вырвавшись в Европу, решает вернуться обратно. Об онегинской строфе имеется большая литература, отметим лишь, что стиль строфы, выработанный с самого начала, для данного содержания оказывается слишком легким, поскольку рассказывается мрачная история русского интеллигентного молодого человека «с душою прямо геттингенской», который вернулся из Европы в родную деревенскую дыру и вскоре был убит.
Пушкин писал роман вольно, будто не намеревался иметь дело с цензурой, но при этом надеялся на достаточную проницательность читателя. О каком же читателе он думал? «Я бы и из Онегина переслал бы что-нибудь, да нельзя: все заклеймено печатью отвержения» (Х.78). Тем, кто предлагал ему попробовать опубликовать первые главы «Евгения Онегина» в столице, он запрещал даже размышлять об этом: «Об моей поэме нечего и думать – если когда-нибудь она и будет напечатана, то верно не в Москве и не в Петербурге» (Х.67). Где же в таком случае? Остается предположить, что рукопись писалась, чтобы взять ее с собой на Запад.
Одновременно Пушкин пытается получить из Петербурга другую рукопись, которую неосмотрительно проиграл в карты приятелю Никите Всеволожскому. Вяземскому он недвусмысленно объясняет, что предисловию, которое тот написал для публикации «Бахчисарайского фонтана», тоже лучше бы увидеть свет не здесь: «Знаешь что? твой «Разговор» более написан для Европы, чем для Руси» (Х.69).
Но деньги продолжают держать Пушкина на старом месте, и он начинает думать о возможности подороже продать неоконченный роман в стихах издателям здесь, в России. «Теперь поговорим о деле, т.е. о деньгах, – обращается он к Вяземскому (да простит читатель за то, что приводим ненормативный текст классика). – Слёнин предлагает мне за «Онегина», сколько хочу. Какова Русь, да она в самом деле в Европе – а я думал, что это ошибка географов. Дело стало за цензурой, а я не шучу, потому что дело идет о будущей судьбе моей, о независимости – мне необходимой. Чтоб напечатать Онегина, я в состоянии х.., т.е. или рыбку съесть, или на х… сесть. Дамы принимают эту пословицу в обратном смысле. Как бы то ни было, готов хоть в петлю» (Х.70).
Вопрос о том, что это – лишь начатый кусок неоконченной вещи, не обсуждается. Быстро с публикацией также не выходит, хотя в принципе никто не говорит «нет». Пушкин расстроен: время-то не ждет! «Онегин» мой растет, – сообщает он приятелю. – Да черт его напечатает – я думал, что цензура ваша («ваша», как будто он уже гражданин Франции. – Ю.Д.) поумнела при Шишкове – а вижу, что и при старом по-старому» (Х.76). Хочется написать и продать побольше, но никто не спешит платить.
Его выводит из себя нерасторопность, неделовитость, разброд среди знакомых в Петербурге, от которых он зависим и которые вовсе не торопятся сделать то, что для него – вопрос жизни: «…мы все прокляты и рассеяны по лицу земли – между нами сношения затруднены, нет единодушия…» (Х.73). Если бы не финансовая зависимость, он бы давно порвал с ними со всеми, за исключением разве что двоих: «Ты, Дельвиг и я, – говорит он брату, который вообще далек от словесности, – можем все трое плюнуть на сволочь нашей литературы – вот тебе и весь мой совет» (Х.73). Весьма типичное свойство русского интеллигента, находящегося в возбуждении: потребность к единодушию, когда все должны думать, как он, все обязаны понять и одобрить его; а если он хочет плюнуть, то и все должны плевать вместе с ним.
Его расходы превышают поступления, и мысль настойчиво ищет средство сразу решить проблему, в один присест разбогатеть. В карты он поигрывал еще в Петербурге, а в Кишиневе становится азартным игроком. Надежда вдруг выйти из-за стола с состоянием делается навязчивой, когда деньги нужны до зарезу, и судьба обязана смилостивиться.
Картежники скрывались в подвалах греческих кофеен, – рассказывает одесский старожил. Какие темные дела делались в этих подвалах, сказать трудно. Однажды во время игры в подвал ворвался полковник полиции. Хозяин немедленно погасил свечи. Когда свечи снова зажгли, полковника в подвале уже не было, но не было и пятнадцати тысяч рублей, лежавших на столе. В рукописи второй главы «Евгения Онегина», написанной в Одессе, появилась строфа, которую Пушкин после выкинул: