Она исчезла, а Колдблад все смотрел ей вслед.
***
Ката не желала становиться для графа посланником недоброй вести. В прежние времена таких гонцов лишали жизни, и хотя теперь общественные нормы не позволяли подобных эксцессов, голоса предков еще слишком громко звучали в подсознании современных людей, призывая тех к животным страстям, буйству и неоправданному кровопролитию.
Конечно, Ката боялась не видимой реакции Колдблада, а того, что свою тревогу и злость от полученного известия он может неосознанно связать с ней и нечаянно нарушить то тонкое и многогранное, что успело между ними сложиться. Это была странная негласная связь, которую оба чувствовали и оба не могли объяснить. Различия в положении и статусе не давали им права вслух касаться этой темы, но каждый раз, обмениваясь взглядами, они сообщали друг другу столь многое, сколь иные не могли выразить и во время долгой беседы. Он часто приглашал ее на прогулки по мощеным дорожкам оранжереи, но почти не задавал вопросов и не стремился к диалогу. Он просто медленно шел, с головой погруженный в свои мрачные думы, пока Ката покорно семенила следом, выдерживая дистанцию в один шаг. Иногда из его уст вырывались странные фразы, полные скрытого смысла, но гувернантка знала, что обращается он скорее к себе или к провидению, а не к ней, и уж точно не ждет от нее ответа. Казалось удивительным, что он вообще нуждается в ее присутствии, но граф не стремился скрыть того, что ищет ее общества, и Ката к этому привыкла. Себе она это объясняла тем, что графу было необходимо присутствие поблизости живой души, возможно, в качестве ниточки, соединявшей с другими людьми, которых он однажды назвал «живущими в плену собственных отражений на чужих лицах». Пустыми надеждами она не обольщалась: природа была скупа, одаривая ее. Возможно, самым значительным даром, полученным ею, было чутье. Ката всегда безошибочно определяла, что собой представляет человек, стоящий перед ней: она умела смотреть вглубь, отбросив шелуху из заблуждений и предрассудков. Она не была умна, но ее проницательному взору открывались запертые двери, под ним падали ширмы и откидывались вуали, и человеческая душа, нагая в природном естестве, сотканная из хорошего и дурного, представала воочию. Ката прощала пороки, потому что видела за ними причины, и восхищалась добродетелями, как драгоценными камнями, возникшими из ниоткуда. Она любила людей, даже если те не отвечали взаимностью, не делая исключения для злых, завистливых, убогих, одержимых страстями, алчных и жестоких, и даже тех, кто за свои деяния сам не мог простить себя. Она любила их за то, что те страдали и боролись, за то, что стремились к счастью во что бы то ни стало и совершали ошибки, которые не всегда могли признать — просто за то, что они были людьми. И постыдные чувства к графу зародились у нее ни потому, что он был богат, обходителен и хорош собой, а потому, что он был одинок и несчастен. Он пришел к ней в дом, неумело держа на руках полугодовалого младенца, и с порога предложил вакансию. Ката, действительно, рассылала в газеты объявления, но такого ожидать не могла. Прислугой обычно занимались мажордомы, а не хозяева, да и никто бы не приехал за ней самолично: прислали бы письмо с приглашением пройти испытательный срок и обратным адресом.
Это было настолько странно, что будь кто другой на месте Каты, он счел бы Колдблада безумным, но, взглянув в его туманные глаза, она не увидела в них ни намека на душевную болезнь — только на душевную боль. Она увидела человека надломленного и отчаявшегося, но всеми силами борющегося с превратностями судьбы. И ее чутье вновь напомнило о себе, сверкнув, как молния, стрелой пронзившая небосвод, и все внутри встрепенулось, зашумело, будто листва, терзаемая вихрем перед грозой, шепча, что поехать в Колдфилд — ее долг, пусть и выглядит в глазах других опасной авантюрой.
За прошедшие годы Ката хорошо изучила повадки Колдблада. Граф был замкнут до паранойи, он чурался всякого общения: неделями, а то и месяцами мог не проронить ни слова. Приказы отдавал холодно и подчеркнуто вежливо, был требователен, но справедлив. Напрочь лишенный честолюбия, он не слыл ни коллекционером, ни игроком, не волочился за женщинами и пренебрегал роскошью, но каждое дело, за которое принимался, доводил до конца с неизменной прилежностью и хорошим вкусом. Большую часть времени граф проводил вне поместья, но о том, что за дела связывали его с внешним миром, предпочитал не распространяться. Возвращался домой он обычно среди ночи, усталый и озлобленный, запирался на ключ в секретной комнате (порог которой еще никому из слуг не довелось перейти), проводил в ней два, от силы три часа, а потом шел в свои покои, бросался на кровать и спал как убитый целые сутки. О том, что именно он там делал, ходили разные толки, преимущественно среди молодых кухарок, но Ката никогда в пересудах не участвовала. Наверное, потому, что по чистой случайности ей довелось узнать больше, чем знали другие и чем ей самой бы хотелось. Невольно она стала тайной сообщницей графа, о существовании которой не знал и он сам, и была обречена преданно хранить его секрет. Случилось это пять лет назад, глубокой ночью, когда Ката поднялась с постели, чтобы спуститься на кухню и разогреть Себастьяну молока: его мучил сильный кашель, из-за которого он ворочался и не мог уснуть — и, проходя по западному крылу, услышала впереди тяжелую поступь графа. Не раздумывая, она юркнула в нишу у прохода и затаилась, даже задержала дыхание, чтобы себя не выдать. Она предчувствовала, что Колдблад не обрадуется их встрече. Граф шел по коридору, шатаясь из стороны в сторону как пьяный, его рубашка насквозь пропиталась кровью, острие шпаги, которую он не убрал в ножны, все было в бурых пятнах. Ката прижала ладонь ко рту, чтобы не закричать. Ей едва хватило сил, чтобы выдержать тошноту и напряжение. Проходя мимо, граф остановился и настороженно прислушался, хотя Ката была уверена, что не издала ни звука. Окровавленное острие остановилось так близко, что ей мерещился его запах. Мерзкий соленый душок спекшейся крови. Ката закрыла глаза, чувствуя, как ее колотит мелкая дрожь, а колени против воли сгибаются, будто сделанные из мягкого воска. Но уже через мгновение граф продолжил свой ночной рейд и скрылся за углом, оставив гувернантку в глубоком душевном смятении.
После этого Колдблад отправил Кату и Себастьяна на юг, в санаторий у озера Каролеум, вода из которого, по легенде, могла вылечить любые хвори, а когда они вернулись, их встретил новый штат прислуги.
Ката никому об этом не рассказывала, но о случившемся не забыла. Она доверяла своему внутреннему голосу и доверяла графу. Она молилась за него: за то, чтобы ему хватило мужества принимать решения по совести, за то, чтобы все его беды остались позади и среди плотного полотна мрака наконец забрезжил свет. Она молилась, чтобы он выстоял выпавшие на его долю испытания, чтобы у его души, скованной мраком и льдом, появился шанс на возрождение. Она не знала, как ей толковать увиденное, и размышлять об этом не хотела: любые подозрения представлялись ей предательством. Она мечтала, чтобы он поделился с ней своими горестями, веря, что это помогло бы ему облегчить ношу, но не шла на поводу у любопытства. Графу было виднее, стоит ли придавать тайное огласке, ведь иногда скелет, насильно вытащенный из шкафа, начинает проявлять признаки жизни.
Ката многого не понимала в действиях Колдблада. Например, почему он, любя Себастьяна, как своего сына, делал над собой усилия, чтобы его нельзя было в этом заподозрить. Ката знала об истинных чувствах графа к мальчику с момента знакомства, но фортуне было угодно снова вовлечь ее в сцену, написанную для других. Однажды, в период очередного обострения болезни, жизнь Себастьяна висела на волоске: он лежал в бреду, не в силах ни то что подняться, но даже ворочать языком. Ката тогда не отходила от него ни на минуту: забыв про пищу и про сон, она сидела рядом с изголовьем и полными слез глазами смотрела, как жизнь покидает его рахитичное тельце. Кладя холодные компрессы на маленький пылающий лобик, она молила судьбу о его выздоровлении, или хотя бы о том, чтобы закончилась метель, и доктор наконец смог до них добраться. Временами Себастьян приходил в себя, жаловался на холод (хотя его лихорадило) и просил пить. Ката выполняла его просьбы и, чтобы отвлечь ребенка, рассказывала ему длинные и путанные истории, рождавшиеся тут же, на ходу, ее простым, неискушенным воображением. Если они заставляли мальчика улыбаться, у Каты от переполнявшей надежды начинало шумно колотиться сердце. Возможно, это произошло по молодости и неопытности, а может, благодаря особому складу характера, но она не просто привязалась к воспитаннику: она полюбила его — и, вместе с его угасанием, что-то отмирало и в ней, что-то усыхало и трескалось, причиняя урон остальным нетронутым частям и вызывая в ней такую невыносимую боль, что крик сам собой рвался наружу.