Лесистые горы с четырех сторон, на вершинах – туман и снег. Смотришь на них снизу как из ямы, со дна омута. Внизу тоже туман – ледяной, душный. Обломанные ногами корки на лужах, иней на кирпичных стенах, тесовые крыши побелели и блестят, только двухсаженный забор остался черным… Солнце давно взошло, а над горой подымется нескоро, нескоро растопит лед, разгонит туман. Осень только началась, а по ночам уже морозы…
Кашель рвет грудь, и уже не алая кровь, как раньше, марает выданную доктором портянку, а кусочки потемневшей плоти. Рядом, кряхтя и звеня железом, садится Петр и тоже смотрит на гору, за которой прячется солнце.
– Слышь, Семён, ты помирать-то погоди. Тебя на поселение скоро отпустят.
Он хорошо говорит по-русски, лучше других поляков. Остальные чураются уголовных, боятся, а Петр ничего, не брезгует.
– У тебя на воле кто-нибудь остался? – спрашивает.
– Дочка. Только где ее теперь искать, я не знаю.
– А внуки? Внуки есть?
– Да ей щас лет двенадцать, какие внуки…
– Вот отсюда и начинай. Гляди назад, в его прошлое. С чего все это началось.
Как просто! Гляди назад! А это не просто, не просто! Это требует не только сил, это же страшно! Убийце страшно смотреть в прошлое на пороге смерти!
На Масленицу Сёмка возвращался в Черную Слободку уже по темноте, пьян был сильно. Прогулял не только то, что отец дал, но и шапку, и полушубок, и кафтан, и сапоги с набором. Он бы и коня пропил, но вовремя не припомнил, где его оставил. Потому и ехал теперь в опорках и зипуне поверх исподней рубахи. К ночи ударил морозец, конь, хоть и подкованный, то и дело оскользался на заледеневшей дороге.
И ехать-то оставалось всего ничего: перелесок и мосток через ручей. Вот в перелеске Сёмка с коня и сверзился, а тот, чуя дом, рванул повод из рук и был таков.
Сёмка дальше идти хотел, но только поднялся, так поскользнулся – и опять носом в снег. Побарахтался он немного, подустал, – а самому смешно, что шагу ступить не может, как младенец. Подумал, что отдохнуть немного надо, прикрыл глаза и чуть не заснул тут же, на дороге. Как вдруг слышит голос тоненький и ласковый:
– Сёмушка… Открой глаза, Сёмушка…
Он глаза открыл – девка невиданной красоты над ним стоит, в летнем сарафане и босиком. Сёмка головой тряхнул и хвать ее за подол. А она засмеялась и на шаг отступила – не поймал Сёмка подола. Он потянулся снова и опять не достал. Она смеется-заливается – дразнит его. Вскочил Сёмка на ноги (и хмеля в голове как не бывало), бросился к ней – думал обнять, а то и облапить, но она козочкой назад отскочила. Легкая такая, шустрая. И так хороша, так хороша, что дух захватывает!
– Чего смеешься-то? – проворчал Сёмка. – Вот щас изловлю…
– Догони сначала! – она опять расхохоталась. И так на него глянула, что у Сёмки в голове помутилось. Злость его брала, что она над ним смеется, но больше прижать к себе хотелось, а может, и расцеловать, – никто же не видит.
Но девка в руки не далась: сначала отступала потихоньку, а как Сёмка со скользкого места ушел, развернулась и в сторону Слободки побежала – только пятки голые сверкают да белые щиколотки. Сёмка за ней. Бежит быстро, а догнать не может. Да и опорки не по ноге – скользят и по пяткам хлопают.
Пробежала она по слободской улице до Сёмкиной калитки, остановилась вдруг, повернулась к нему и в воздухе растаяла – он только руки протянуть успел. Ну, Сёмка перекрестился на всякий случай… Только страшно ему нисколько не было, забавно было. И тоскливо, что пропала она.
Это уже потом он подумал, что если бы не девка, так бы и замерз он в этом перелеске, заснул бы и не проснулся.
В тот год отец придержал хлеб до поздней весны – он всегда верно угадывал, когда что продавать, никогда не ошибался, на том и богател. Поговаривал, что пора подумать о переходе во вторую гильдию, а то и строить каменный дом, – мечта у него была такая. Второй гильдии отцу было не видать как своих ушей, он и в третью-то скакнул по случайности. А уж перебраться в каменный дом из Черной Слободки – в это и вовсе никто не верил. Но всем нравились эти разговоры, особенно сестрам на выданье. Отец потому и не спешил отдать их замуж: жалел приданого, в дело деньги пускал.
А на вербное воскресенье вот что приключилось. Зашли к ним в дом богомольцы, муж и жена. Верней, это Сёмка подумал, что богомольцы, потому как одеты они были в черное и вроде бы подаяния просить пришли. Только у богомольцев лица обычно благостные, кроткие, голоса сладкие и жалостные, а тут как глянула на Сёмку баба-богомолка, так мороз по коже пошел: глаза черные, злые – сущая ведьма. И муж у нее рыжий, а Бог, известно, шельму метит. Уж что они такое отцу шепнули – никто не знает. Но говорил он с ними в сенях, один, не пустил никого. Только недолго говорил – вытолкал взашей и кричал вслед, чтобы духу их тут не было. Что если еще раз их в Черной Слободке увидит, собаку спустит. И домашним наказал на порог их не пускать, если явятся.