Выбрать главу

А через день новое письмо, что присланный костюм украли:

– Сижу голый. Пришлите еще пиджак и брюки. Дайте возродиться. «Симпатичные интеллигентные труженики» прислали тоже письмо, прося просто на водку, и так и подписались:

– Симпатичные труженики.

Но ведь нельзя же приехать на Хитровку и спросить:

– А где здесь Сатин?

И ждать, что они сейчас выйдут, поклонятся и скажут:

– Мы Сатины!

Усмешка резонная по отношению к кому-нибудь другому.

Но ни ко мне, не по-дилетантски занимавшемуся «миром отверженны» ни, тем более, к Гиляровскому, знающему этот мир действительно как свои пять пальцев, такая усмешка относиться не может.

Недостаток у нас чуткости?

Не сумели подметить?

Но хватило же Гиляровскому чуткости написать несколько таких рассказов, которых даже видавшему виды человеку нет возможности читать, не чувствуя, что спазмы сжимают горло и готовы хлынуть рыдания!

Когда я уходил с пьесы «На дне», в душе моей звучал:

– Гимн человеку.

Когда я уходил с действительного «дна», в душе моей совершалась панихида по умершем «человеке». То был портрет. Это был оригинал. То – «дно» Горького. Это – «дно» Гиляровского.

VII

Они оба описывали один и тот же быт. И оба его знали, потому что оба им жили.

Из «босяцкого романа жизни» Гиляровского можно сделать пару «босяцких романов» Горького, да еще на Ф.И. Шаляпина останется. А описание этого быта у них получилось различное.

Нам одно время казалось, что «нас возвышает» этот «обман»:

– У нас и «на дне» живет герой, переоценщик ценностей, протестант, силища!

Мы рукоплескали Горькому, пришедшему к нам из этого мира:

– Он объяснил нам!

– Вон она откуда берется, «вольница Стеньки Разина»! А он талантливейший лжец…

Не лгун, – думаю, – а лжец.

Сам опьяненный, вероятно, своей ложью, лгал, лгал нам, в пестрые лоскутья лжи нарядно одевая жизнь.

Одевал своих босяков в плащи, надевал им шпаги и убирал, убирал им шляпы разноцветными перьями.

Серую жизнь превращал в пестрого арлекина.

А мы были в восторге:

– Ах, какая интересная жизнь! Гиляровский этого делать не мог.

Тут снова мы встречаемся в беллетристе с репортером. Он с гордостью говорит:

– Двадцать восемь лет работаю, – ни одного опровержения не было. Сообщил Гиляровский, – ни у одного редактора нет сомнения:

– А вдруг это неверно?

На своем образном языке он объясняет так:

– Сказали: «умер», – не верь: посмотри труп. Видишь труп, – не верь: попробуй пальцем. Холодный? А вдруг притворяется!

Эта «репортерская добросовестность», писать только то, что сам видел, ничего не присочинять, и мешала беллетристу Гиляровскому, делала для него невозможным:

– Присочинять.

Как бы на этом ни настаивали постоянные и изменчивые «требования времени».

А фантазии у него сколько угодно! Он поэт! Прочтите его лирические отступления. Какая ширь, какой полет! Прочтите его поэмы!

– Добросовестность проклятая заела! Отсюда разница в писании одного и того же. У романтика-лжеца. У реалиста. У Горького Сатин гордо «заявляет»:

– Человек за все платит сам.

У Гиляровского он просит:

– Пятачок.

«А то погибну».

И профессор на уроке анатомии, вскрывающий труп бродяги, рожденного быть богатырем и умершего потому, что у него не было пятачка, «запротоколивает»:

– Это правда. Это-то и есть правда.

VIII

Снова. Опять оговариваюсь. Я не собираюсь говорить:

– Гиляровский победил Горького. Нет.

Направление одно победило другое направление.

Одно, на время забытое, оказалось прочным.

Другое, как фейерверк нашумевшее, как фейерверк сгорело и погасло.

Читаете вы сейчас «босяцкие рассказы» Горького?

Мыслимо сейчас появление такого «босяцкого рассказа»?

Да, до 1905 года мы верили, мы хотели варить:

– Вон она откуда бралась, «вольница Стеньки Разина»!

В 1905 году с Арлекина, как с дерева осенние листья, посыпались все пестрые и яркие лоскутья.

Сатин за полтинник пошел на погромы.

Сатин за полтинник, повязавшись белым полотенцем, бил в бубен и плясал на похоронах…

Сатин получал «браунинг» «против революционеров» и тут же за пять рублей продавал его революционерам.

И когда после 1905 года один из «подмаксимков», г. Скиталец, попробовал вновь написать в былом духе нечто босяцкое:

«Огарки» – и сказать, что в «осенние дни» огарки:

– Заявили себя с честью, – его, его «огарков», его рассказ про их подвиги, встретила свистом вся русская печать, вся русская публика:

– Поврали, и довольно!

Когда приходится перечитывать этих «босяков в шляпе с перьями, плащах и при шпаге» Горького, – ничего, кроме досады, не испытываешь. На себя. На автора.