Во второй половине XVIII в. немецкий поэт Бюргер переработал одну из таких народных песен-баллад, назвав свою переработку «Ленора». Бюргер воспользовался народной песней о мертвом женихе, приезжающем за невестой в полночь. Бюргеровская баллада значительно отличается от своего народного образца. «Ленора» Бюргера — литературная баллада, тесно связанная с его литературными воззрениями, близкими эстетике немецкого демократического сентиментализма. Бюргер переосмыслил содержание народной песни, придав ему морализирующий смысл, которого в народной песне нет.
Так возник в европейской поэзии особый вид произведений, написанных в подражание народным балладам, черпающих из них свое содержание, но представляющих собой чисто литературное явление, продукт литературной культуры конца XVIII в. Этот третий вид явлений, также обозначаемых термином «баллада», имеет самостоятельные жанровые признаки, и о нем именно и нужно говорить, выясняя балладную поэтику Жуковского.
«Ленора» Бюргера имела разительный успех. Ее переводили на многие языки, заучивали наизусть, писали ей подражания. Знали ее и в России. В «Записной книжке» Вяземского читаем: «Зайдя ко мне, Карамзин застал меня читающим Бюргерову Ленору»[14]. Первою балладою Жуковского был перевод именно «Леноры» Бюргера («Людмила»).
Самый жанр таких литературных баллад, стихотворений, в которых народное или историческое содержание дает автору возможность выразить лирическое отношение к теме, сразу сделался весьма популярным у поэтов зародившегося тогда романтического движения, — движения, выражавшего новое, индивидуалистическое понимание жизни.
Все баллады Жуковского и являются либо переводом, либо переработкой этих произведений европейских поэтов, непосредственных предшественников европейского романтизма (а позже и представителей романтической поэзии). Та баллада, которую Жуковский пересаживал на русскую почву, представляла собой лиро-эпическое произведение с устойчивым сюжетом, с содержанием, основанным на немецких и английских народных фантастических легендах.
И, однако, все эти, даже самые первые переводы и переработки баллад несут на себе отчетливый отпечаток индивидуальности Жуковского. В них нетрудно обнаружить характерную для его ранней поэзии лирическую элегическую тему, то же чувство, говоря формулой англичан, «Joy of grief» (наслаждения печалью), которым полны его элегии, романсы и песни. Только теперь эта «Joy of grief» получает выражение в формулах «кошмарно-ужасной поэтики». Именно потому и из страшных баллад Жуковский выбирает для перевода только те, которые отвечают его меланхолическим настроениям.
В балладах Жуковского мы находим изображение развития оттенков чувств влюбленной души — от грустного томления («Sehnsucht» романтиков) и молитвенного поклонения любимой — и до отчаяния и призываний смерти, — то есть тот же, внесенный Жуковским в русскую поэзию, язык психологистического миросозерцания. В этом смысле особенно характерна работа Жуковского над балладами, написанными на античные сюжеты. Даже богов и древнегреческих героев Жуковский наделил сложными и тонкими чувствами, превратив богиню земледелия Цереру в трогательно тоскующую мать, оплакивающую свое единственное дитя, а греческих военачальников, отплывающих на родину после разрушения Трои, — в лирических философов, размышляющих о непрочности земного счастия.
Для изображения сложного мира переживаний человеческой души Жуковский почти не имел образцов в русской поэзии. В силу отсталости крепостнической России личность у нас не получила такого развития, как в буржуазной Европе. И для того, чтобы создать в русской поэзии язык психологических переживаний, Жуковский должен был использовать опыт европейской поэзии.
Для выражения нового содержания Жуковскому пришлось создать собственный язык поэзии. Слово в поэзии Жуковского утрачивает ту логическую конкретность, которая характеризует поэтическое слово у представителей классицизма, и становится орудием для выражения настроения. Слово становится вследствие этого не столько понятием, сколько символом — способом подсказать читателю душевное состояние: