Выбрать главу

Когда скука разгоняла моих приятелей или они уходили играть в футбол, я садился на камень возле маленького пруда и наблюдал за пауком, растянувшим свою сеть между двумя камышинками. Если хватало терпения, можно было увидеть, как попадают в нее маленькие жучки и букашки, а паук, впрыснув в свои жертвы заряд парализующего яда, обматывал их клейкими нитями, превращал в подобие шелкового кокона, чтобы они не теряли свежести до его трапезы. Я был свидетелем всех событий, что разворачивались в этом прудике, где водились также и лягушки, и жуки, и существо на длинных-длинных ногах, называемое «ткач».

И довольно скоро я заметил, что каждая тварь, хоть все они и казались очень разными и жили на первый взгляд вполне независимо, крепко связана с остальными незримыми нитями, которые я в другой стороне бытия различить не мог, меж тем как здесь, на поверхности пруда, они складывались в некий пазл, где каждая отдельная частица сама по себе не имела бы никакого смысла. Не будь комаров, исчез бы и паук, который ими питается. А без комаров и пауков сгинули бы и лягушки – и так далее.

Иногда я разглядывал своих товарищей и размышлял: может быть, они тоже проживают по две жизни сразу и находятся одновременно и здесь, и где-нибудь еще. Но спрашивать не решался, потому что и сам себя всегда считал и другим показывался личностью одинокой, наделенной такими чувствами, которые непонятны и не могут быть растолкованы окружающим. Однажды там же, у пруда, я поднял камень, а под ним увидел жука, долго рассматривал его и понял, что у нас с ним есть кое-что общее. А мои товарищи больше напоминали мне муравьев – в том смысле, что им тоже надо было постоянно держаться вместе и все делать сообща. Я мог играть и время от времени играл с ними, но довольно часто испытывал потребность уйти, побыть в одиночестве, замкнуться в самом себе, как этот навозный жук, и выдумывать, воображать истории, в которых можно было затеряться, заблудиться на манер чужестранца, попавшего в незнакомый город. Может быть, поэтому я чувствовал себя на этой стороне действительности как путешественник-первооткрыватель, герой-одиночка, способный обойтись без помощи родных и близких и безнадежно заплутать в разных реальностях, точно так же, как пропадал мой отец в дебрях энциклопедии.

И когда я подолгу наблюдал за движениями паука, то чувствовал, будто и сам начинаю мысленно вырабатывать какой-то сок, только не желудочный, а мозговой, и образуемые им нити, застывая, сплетаются внутри моей черепной коробки в паутину, куда тотчас, наподобие мошек, бабочек, маленьких кузнечиков попадают мысли. И как только в этой сети запутывалась мысль, я бросался к ней и впрыскивал в нее яд, обездвиживая, но не убивая, а сохраняя ее свежей, сам же возвращался на свое место. И потом, когда чувствовал голод по мыслям, приближался и осторожно, аккуратно поглощал ее.

Порой, пока мои приятели гоняли мяч, а я выделял желудочный сок для очередной идеи, у нас над головами слышался характерный шум крыльев, какой не может произвести ни одна птица, и тогда мы все в изумлении задирали головы к небу, где в этот миг пролетала стая книг. Порою их было так много, что они заслоняли солнце. Теряли они не перья, а разрозненные буквы. Специалисты объяснили, что, если из книги сыплются буквы, это значит – она начала стареть и вскоре умрет. Мы подбирали их, благо с недавних пор они стали настоящей редкостью, поистине бесценными диковинами, и забавлялись, складывая из них слова, и нам было мало дела, что они рассыпаются под пальцами, испуская неприятный запах. Сложить слово Лаураполностью мне так и не удалось, потому что не успевал я поставить а, как Луже сгнивало. Самое большее, что получилось, было Лура, и звучало это совсем неплохо, и иногда про себя я так и звал ее – Лура– и от переполнявших меня чувств трясся так, словно постройка незатейливого имени становилась равносильна потрясающему завоеванию.

Нередко я находил на земле трупики книг – они были сморщенные, как мокрые картонки, и, если поворошить палкой их страницы в поисках еще не совсем разложившегося слова, рассыпблись зловонным прахом.

Лаура, или Лура, жила недалеко, но после того, как исчезли таблички с названиями, нам строго-настрого запретили уходить с наших улиц, чтобы мы не заблудились. Мне пришло в голову, что на то я и жук-одиночка, чтобы пренебрегать запретами, и потому однажды отправился на дальний конец пустыря, откуда брала начало довольно разбитая и очень длинная – такая, какие бывают во сне, – улица. Я вступил на нее и, неторопливо шагая мимо темных подворотен, чувствовал, что, покуда я пересекаю улицу, она пересекает меня. Помню, что остановился, силясь понять, звучат ли мои шаги внутри головы или снаружи, и в этот миг заметил круглое окно и уставился на него с таким напряженным вниманием, как если бы рассматривал открытую рану у себя на руке. И не то чтобы окно было похоже на рану, а скорей уж вся эта улица напоминала человеческое тело – очень может быть, что и мое. Так что, проходя по ней, я передвигался не только по городу, но и по самому себе. И самого себя ощущал кварталом, где на одной из боковых улочек живет Лаура.

В воздухе почти не чувствовалось обычного напряжения, словно страх, который уже давно нагнетала ситуация, в которой мы пребывали, до этой улицы добраться еще не успел. Какая-то женщина, высунувшись из этого окна-раны, крикнула мне, чтоб был осторожен, не заплутал, и в эту минуту я был уже готов повернуть назад, потому что эта безымянная улица показалась мне длинней, чем помнилось раньше, и я испугался, что никогда не дойду до конца (как во сне, когда бежишь-бежишь изо всех сил – и ни с места) или что не смогу найти путь назад (как во сне, где подвижные улицы меняют свое расположение и не выводят туда, куда должны). Но тут я вспомнил рот Лауры, вспомнил, как, словно подол юбки, приподнимает она в улыбке губу, являя мне все скрытое, и решил, что стоит рискнуть жизнью ради того, чтобы снова увидеть ее.

Ну вот я наконец дошел до конца и, как всегда, свернул налево и увидел здание пустующей школы. Отсчитал четыре улицы, повторяя про себя их названия – прежние, потому что сейчас не было никаких, – и затем оказался на улице, где жила Лаура, и пошел дальше с непринужденным видом, словно прогуливаясь. Поравнявшись с подворотней, услышал доносящийся оттуда смех. Заглянул под арку и увидел на ступенях нескольких девчонок и среди них – Лауру. Я повел глазами навстречу ее взгляду, а тот уже летел ко мне и ждал.

Ничего другого было нельзя, и несколько секунд мы просто смотрели друг на друга, но вот наконец Лаура поднялась, метнулась ко мне навстречу, и мы медленно, неловко побрели вниз по улице. Возникло ощущение, будто что-то ненормальное творится внутри нормальности, вроде того, как в обжитой комнате обнаруживаешь, что все предметы освещены иначе, нежели всегда, или замечаешь какую-то странность в облике своего знакомого и не можешь догадаться, что он надел свитер шиворот-навыворот. Я ведь пребывал с изнанки реальности, изучил ее швы и потому понимал, как одни ее части пригнаны к другим. И значит, узнал, что сейчас поцелую Лауру, ибо на лицевой стороне действительности не отважусь на такое и через сто лет. Узнал, кроме того, что она ждет моего поцелуя, хоть от этого знания колени мои не перестали дрожать, а сам я – запинаться, начав говорить, а ладони мои – взмокать именно в тот миг, когда я решился взять ее за руку, тоже оказавшуюся влажной.

При всех этих сложностях я втолкнул Лауру в глубину темного подъезда, попытавшись – и скорей всего, безуспешно – вести себя понежней, а когда оказался внутри, принялся целовать ее, причем то неуклюжее четвероногое, которому уподобились наши слившиеся тела, искало, к какой бы стене прислониться.

Еще через несколько мгновений мы с ней стали воздушным пузырьком неизведанного впечатления, плавающим на поверхности этой немой действительности. И в тот миг, когда я подумал, что жизнь – это нечто вроде ящика, а может быть, и гроба, откуда мы ухитрились выбраться через какую-то щель, чтобы с такой же острой и безотлагательной жадностью, с какой мои руки изучали сейчас тело Лауры, исследовать то, что снаружи, – изнутри с удивительной отчетливостью донесся голос моей матери: