Я еще возвращусь к этой черте английского национального характера: не изъявить благое намерение, а совершить конкретный добрый поступок в отношении ближнего, не бросить начатое на половине, а удостовериться в желаемом результате. Ничуть не претендуя при этом на вознаграждение.
Особых волнений доставило представление меня Женькой своему старшему другу-наставнику Володе Ковальскому; из Женькиных рассказов о нем у меня не сложился сколько-нибудь реальный личностный образ; одно с другим не сопрягалось: герой войны — и непрощаемый отщепенец; патриот России — и ни малейшего позыва вернуться на родину. Я знал от Женьки, что живы мать, братья Володи, где-то в Калужской губернии (так Женька говорил, с Володиных слов: «губернии»), но он не подает им голоса, чтобы не накликать на них беду.
Мы вошли в один из домов на боковой улочке Шепердсбуш... уже не Грин, в стороне от лужайки, спустились на несколько ступеней, Женька позвонил. Нам отворил человек, довольно моложавый на вид, крепкого телосложения, с блеском или, скорее даже, с огнем в темных глазах. Он пропустил нас в полуподвал — каморку со скудным освещением; Володино жилье совмещало в себе кухню с газовой плитой, спальню, кабинет с письменным столом и мастерскую; полки заставлены книгами в старинных переплетах; на верстаке столярные, слесарные инструменты. Володя Ковальский вперил в меня свой пылающий взор, сказал: «Я в первый раз с сорок пятого года вижу настоящего советского человека». Он потрогал материю моего пальто, спросил: «Это — советская материя?» Я сказал, что польская. Володя сделал вывод: «Для меня польская все равно, что советская».
Мы выпили водки, но разговора не получилось. Володя не знал, как разговаривать со стопроцентным советским человеком, именно таковым он меня воспринял; надо мною тогда довлело идиотское фанаберическое сознание какой-то высшей правоты — государственной, исторической, нашего строя... А стало быть, и моей собственной. Не только правоты, но и вполне уже непотребного превосходства над чем-либо или кем-либо не нашим, в духе: наше дело правое, мы победили. Реактивно чуткий к оттенкам, Володя Ковальский, я думаю, уловил это мое верхоглядство — взгляд сверху на что бы то ни было — и на него, лондонского изгоя. Он жадно разглядывал, слушал, изучал меня, иногда восклицая: «О , да! О, нет!» В каморке Володи Ковальского меня не оставляло впечатление, что я пью «Московскую» (Володя дегустировал водку, спросил, советская ли она, воскликнул: «О, да!») не наяву, а опять же в мире призраков, с каким-то знакомым литературным персонажем, может быть, человеком из подполья.
Потом мы поели борща у Ольги Ивановны; к первому моему посещению квартиры на четырнадцатом этаже в муниципальном доме Вудфорт Корт Логина Бабляка уже не было в живых... О мире старшего Бабляка могу судить только по написанным им в Лондоне акварелям — он их отправил с сыном домой, в Россию, на акварелях преобладает зеленый цвет — цвет листьев, травы, одинаковый всюду, со множеством состояний, оттенков, переливов... Я слышал о Логине Бабляке, что когда он брался за кисть, то надевал чистую белую рубашку и что он работал в Пушкинских местах, до войны, задолго до Гейченко сажал там деревья... И что он мог читать наизусть чуть не всего Пушкина, Лермонтова... Я знаю также и то, что Логин Бабляк умер до времени, от рака... В свой последний срок, сознавая его малость, хлопотал о возвращении на родину; остаться лежать в чужой земле — это было невыносимо для него... Но не успел; урну с прахом Логина привезла в Ленинград Ольга Ивановна; урну предали земле на сельском кладбище в Лисино-Корпусе...
На посиделку пришли две армянские русскоязычные старушки — все, что осталось от говорящих по-русски, прилепившихся друг к дружке, в этой округе Лондона. Помню, одна из армянских бабушек спросила у меня, как по-русски «Белая кожа березы». Я сказал, что береста. Бабушка, с каким-то непричастным выражением лица, как это бывает в старости, заметила: «От бересты у меня аллергия». Другая бабушка поправила ее: «У тебя не аллергия, а ностальгия». Володя Ковальский, он тоже был с нами, воскликнул: «О, да!»
На следующий день Женька Бабляк уезжал из Лондона в Ленинград, а я еще оставался. Мы договорились, что я возьму часть его поклажи, разумеется, неподъемной. Он дал мне три увесистых тома энциклопедического справочника начала века «Ливинг Лондон», то есть «Живой Лондон», где есть необходимые сведения о каждом из живших тогда на берегах туманного Альбиона, даже о квартировавшем в Лондоне Вольдемаре Ульянове (Женька отыскал и мне показал). «Живой Лондон» и другие фолианты, перевозимые Женькой Бабляком через границу, представляли собою подарок Володи Ковальского — России. Женька мне объяснил: Володя покупает имеющие по его понятию ценность книги и отправляет их с оказией к нам. Не кому-либо поименно, а просто — в Россию. Может быть, там пригодится.