Викторов поставил мальчика на землю, потом осторожно взял вялую и грузную Клавдию Федоровну за руку и помог ей слезть с повозки.
- Только ночью вернулся из села, готовил людей к уборочной. А тут, видишь, что случилось. Я тебя давно жду. Всех наших женщин и детей уже проводили. - По старой привычке он считал пограничников своими. - Мне уже насчет вас звонили. Справлялись.
- Кто звонил? Скажи скорее, Сергей Иванович! - нетерпеливо спросила Клавдия Федоровна.
- Александр, конечно, звонил и комендант тоже. Беспокоились.
- Давно звонил?
- Часа три назад, - ответил Викторов.
- Ты мне разреши ему позвонить? Вместе позвоним! Вот как у меня худо получилось... Олюшка-то моя там осталась... Если бы ты только знал, Сергей Иванович, если бы только знал, как мне тяжело!..
- Все понимаю, дорогая моя, все! Позвонить сейчас невозможно. Понимаешь, линия все время занята... - Викторову не хотелось ей говорить, что линия уже давно не работает, а в районе заставы и даже ближе уже фашистские войска. - Как же с девочкой у вас так получилось?
- Ничего не могу сообразить и ничего не понимаю. Когда все это началось, прибежал Александр, взял Славку на руки, а меня повел к подводе. Я подумала, что Оля идет сзади... Почему она осталась с Александрой Григорьевной, не знаю! - Клавдия Федоровна не могла говорить, глаза ее наполнились слезами, и снова все перед нею потемнело и завертелось каруселью.
Сергей Иванович завел ее во двор, посадил в кузов грузовой машины к раненым бойцам, сунул какую-то бумажку, крепко пожал руку и ушел. Вскоре машина тронулась со двора. Клавдию Федоровну кто-то позвал по имени. Она оглянулась. Из другого угла кузова на нее удивленно и в то же время тепло смотрели знакомые глаза, на забинтованном лице торчал большой рубцовский нос.
- Зиновий Владимирович? - спросила Клавдия Федоровна.
- Похож еще? - улыбнулся глазами Рубцов. - Перебирайся ко мне, душа моя, вместе будем страдать. Вот они, какие дела-то!
При первой же короткой остановке Клавдия Федоровна перенесла Славу к нему и сама пристроилась у изголовья подполковника.
Зиновий Владимирович долго молчал.
- Значит, у тебя вещичек-то никаких? - наконец сказал он мрачно и удивил Клавдию Федоровну таким мелким, ничего не значащим в данную минуту вопросом.
- Ничего взять не успела... Не до этого было.
- Об этом горевать не станем. Может, в городе сумеешь к Галине забежать, там у нас кое-что для тебя найдется... Но как плохо у вас с Олюшкой получилось! А я вот остался без Марии Семеновны...
- Что вы, Зиновий Владимирович! - удивленно посмотрела на него Клавдия Федоровна.
Рубцов, потрогав на голове бинты и глухо кашлянув, хрипловатым басом проговорил:
- Да, душа моя... сегодня утром... сегодня утром... когда только всходило солнышко, ее... убили.
- Что вы такое говорите! - в ужасе выкрикнула Клавдия Федоровна.
Она еще не привыкла к этой простейшей на войне возможности внезапно умереть и подумала: "Не шутит ли?" Но по искаженному страданием лицу Рубцова видела и чувствовала, что подполковнику не до шуток.
- Говорю, что уж есть, и не могу не говорить! - продолжал Рубцов. Он помолчал с минуту и стал рассказывать более спокойно: - Меня еще утром, по дурацкой случайности, осколками слегка стукнуло. А ей какой-то доброжелатель позвонил по телефону. Она и решила прийти ко мне, посмотреть. Убеждал я ее по телефону, что это пустяки, не стоит приходить. Но она не послушалась, пошла все-таки и угодила под бомбежку... - Рубцов посмотрел на Клавдию Федоровну. - Ну, чего ты плачешь? - спросил он участливо. - Зря я все это рассказал. Перестань плакать, а то я молчать буду. Вот ты только подумай, у кого сегодня горя нет? С утра бомбили Львов, Киев, Минск, Брест, Ленинград! Сколько там горя! А сколько его еще будет впереди! Я провоевал всего шесть часов и, надо сказать, очень плохо воевал. Четыре войны хорошо воевал, а на этот раз плохо! Пушки потерял, жену потерял, самого изуродовали. Черт его знает, что я делал, командовал и злился, как необстрелянный прапорщик... Вроде все делалось не так, как мне хотелось, или оттого, что война внезапно началась, или мы чего-то недоглядели и плохо учились воевать? Очевидно, всего есть понемногу. Надо все заново пересмотреть, передумать. Главное - себя перетряхнуть и людей. Главное - действовать! Ваши хорошо дрались на заставе. Все видел и слышал, по телефону с ними разговаривал, помогал им, как мог, но... Хорошо дрались, хорошо! Первый удар на себя приняли у самых пограничных столбов...
- Что у них дальше-то было? Вы ведь оттуда, Зиновий Владимирович, вы все должны знать.
- Всего никто не знает, милая Клавдия Федоровна. Я ведь кривить душой не умею и утешать тоже. Им пришлось трудно. Приняли на себя лобовой удар крупных сил. Они до конца выполнили свой долг. Честь им и слава!
Машину подбрасывало на ухабах. Раненые внимательно прислушивались к словам подполковника и смотрели в голубое безоблачное небо, где со свистом пролетали чужие, вражеские самолеты. Машина шла по магистрали, окутанной клубами дыма и вспышками взвивающегося пламени. Гулко и часто громыхали орудия.
Шел первый день Великой Отечественной войны.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
На заставе продолжался яростный бой. Утреннее солнце круглым раскаленным шаром повисло на востоке, и сквозь дым казалось, будто оно замерло на месте, чтобы освещать пограничников, их закопченное оружие, марлевые на головах повязки, окрашенные кровью.
Это было в то воскресное утро, в то время, когда москвичи поднимались с постелей; одни из них, вскинув на плечи полотенце, шли умываться, другие укладывали в рюкзаки и чемоданы свертки, наскоро просматривали свежие газеты и журналы, торопились на дачу.
Они назвали бы сумасшедшим того, кто сказал бы в то солнечное утро, что ровно через сто дней в подмосковном лесу, где они собирались провести свой выходной день, загрохочут тяжелые пушки, тысячами стволов разорвет тишину пулеметная дробь и повалятся истерзанные снарядами и бомбами вековые деревья.
Трудно было во все это поверить до того часа, пока радио не сообщило народу о нападении гитлеровской армии на мирную Советскую страну...
Шарипов стоит в глубокой траншее. В левой руке у него бинокль, правая - обмотана бинтами. Она висит рядом с разорванным рукавом гимнастерки, из марлевой повязки видны концы распухших посиневших пальцев. Рядом с политруком стоит его заместитель Стебайлов. У него на голове вместо пограничной фуражки белой чалмой намотан бинт. Не обращая внимания на разрывы мин и снарядов, он докладывает политруку, что фашисты готовятся к повторной атаке. По-прежнему у ручного пулемета стоит сержант Башарин, зорко следит за каждым движением врага и, когда нужно, хлестко бьет короткими очередями.
Пригнувшись под тяжестью ящика, по траншее идет Юдичев. За ним прихрамывает Сорока. Под мышками у него две цинковые коробки с патронами.
- Разрешите доложить, товарищ политрук? Принесли последние патроны, говорит Юдичев, сбрасывая с плеч ящик.
- Остальные отдали в первую траншею, - тяжело стукнув о землю цинковой коробкой, докладывает Сорока. - Остались только бронебойные и трассирующие. Разрешите вскрыть?
- Да, да. Вскройте. Зарядите все диски, набейте подсумки. Будем бить бронебойными. Зря не стреляйте, берегите патроны. Скоро придут войска - и все у нас будет. Выдержать надо, выдержать! Так, товарищ Юдичев?
- Комсомольская застава, товарищ политрук, да чтобы не выдержала! Вон сколько мы их положили!
Юдичев снимает с патронного ящика крышку и разрывает бумажную обертку. Вместе с пачками патронов в руках у него картонка упаковочного ярлыка. Юдичев медленно читает вслух: "Завод номер двести шестьдесят пять, упаковочный ярлык номер тысяча девятьсот двадцать один". Улыбнувшись, он присаживается на корточки. Сдвинув на затылок запыленную фуражку, показывая Сороке ярлык, говорит:
- Игнат, посмотри... Вот штука, понимаешь: ярлык номер тысяча девятьсот двадцать первый!