На стрелках вагон вздрагивал, как-то по-особенному тяжело и угрожаще стучали колеса; порываясь, мы прилипали лицами к стеклу – ужас застилал глаза: казалось, именно вот сейчас наступает именно та минута, которую выжидали горы, чтоб внезапно ухнуться на сонный поезд наш.
А справа предсветный час не спеша расстилал тяжёлую синеву моря. Безоглядное, неохватное, кроткое, оно улыбалось со сна и где-то там, внизу, не под нами ли, вздыхая, глухо целовало холодные и жёлтые ноги скалам.
Море нам в радость, в радость вот такое, некиношное, заправдашнее.
– Гля, – тычу пальцем в низ окна, – чайки ловят рыбу!
– А во, гля. Нырок!
– А во парочка купается!.. Мостик сделал!
– А во-о теплоходина!
– У-у! Здоровый какой!
Тихо море, пока сам на берегу. С берега хорошо оно. Что ему? По рыбе не тужит, а по нас и подавно.
Уже совсем развиднелось, когда это гляжу – глазёнки у моего у Вязанки соловеют, соловеют и всё. Спит!
Сон, что богатство. Больше спишь – больше хочется.
Похоже, нам столького всхотелось, что ух да ну! Пожалуй, и пушечной пальбы не услыхали бы, точно говорю. На какой же манер тогда обелить то, что мы не слышали – вот и здравствуйте, что приключилось! – не слышали, как поезд пришёл на конечную станцию, в Батум, не слышали, как выходил-высыпался горохом из вагона народ, не слышали, как уже в тупике убиралась проводница, доброта душа наша.
Прокинулся я, тормошу Вязанку.
Колчак сразу поднялся на локти. Вроде и не спал вовсе, а так лежал, травил перекур с дремотой.
– Ты чего, лучик света в трупном царстве?
– Коко, подхвались, что видел.
Колюта с глубокомысленной озабоченностью перекрестил зевающий до хруста в челюстях рот, лыбится себе на уме.
– А ты?
– Щи по-флотски. Толстые щи. В таких ложка будет стоять... Жаль, ложки не было...
– Ложился бы с ложкой.
– А где ты раньше был?
Вязанка не нашёлся, что ответить.
Разговор сам собой скомкался.
Легла мёртвая тишина.
С недобрым предчувствием глянул я на Вязанку.
Коляй по привычке приставил ладонь к уху, и чем сосредоточенней вслушивался он в тишину, тем заметней всё угасала веселость на его лице, всё отчетливей проступало выражение тревожного любопытства, смешанного с недоумением.
– А слышь, – совсем почти без голоса заговори Никола, – слышь, а чего это так тихо, как у меня под мышкой? А чего это мы стоим? Пришвартовались? Уже?
Вязанка уронил спрашиващий взгляд на луговину, что поднялась перед окном богатой золотой шапкой из одуванчиков в цвету.
– Да побей меня боцман, не может того быть! Вот что, долговязик, – по росту тебе и сан, – спустись в народ, подразведай, где мы, что там и как. Да живо мне! Не тяни резину! Порвёшь!
– Одной ногой я уже на приёме у проводницы в купе.
– Скажешь, как и другой будешь там.
И снова пала тишина.
Неизъяснимое предчувствие беды ветром сняло меня с полки. Я сюда зырк, я туда зырк – ни души! Не на ком и глазу споткнуться.
Кинулся я даже в рундуки заглядывать. А ну, думаю, люди туда попрятались? А ну сговорились так пасквильно подшутить над нами?
А то как же!..
Рванул я по пустому вагону к двери. Дёрг, дёрг за ручку. Заперта!
Бегом назад.
– Колич! – ору с перепугу. – Да мы одни на весь вагонище!..
– Ну-у-у! Ложились, в кармане ни хрусталика, а к утру – собственный вагонишко!
Вязанка слез с полки, припал щекой к оконному стеклу; увидал перед головой изогнутого дугой поезда круто заломленные кверху рельсы со шпалой поперек и красными фонариками по бокам, отчаянно присвистнул:
– Глухо дело, пан Грициан... Ситуация, я тебе скажу... – Вязанка замолчал, подбирая нужное слово, но, так и не подобрав, махнул рукой, заговорил врастяжку: – Со своим недвижимым в данный момент имуществом мы изволим пребывать в классическом тупике. – Подумал. Улыбнулся. – А хорошо, что дальше Батума не ходят поезда.
– Хорошо-то хорошо...
Вязанка перебил меня:
– А Кольчик желает к одуванчикам.
Вязанка – он был в тёмной рубашке с закатанными до самых плеч рукавами – осторожно, как бы примериваясь, положил ладони на ребро чуть приспущенного стекла и с такой силой давнул, что мускулы задышали, и стекло, повинуясь, подалось вниз скрипя, будто дразнясь и на всякий случай прячась в свое укрытие.
Наконец всё стекло ушло.
Вязанка вывалился по пояс из окна. Огляделся.
– Ба! Солнце на самой макушке, – сказал он. – Ну и задали мы храповицкого! Нy, да ладно. Что было, то сплыло. А теперь, мальчик, ногу в стремя! Пока нами не увлеклась с пристрастием любознательная милиция, давай-ка лапки в охапки да и ходу отсюда. Вот так! – И он, пружиня на крепких руках, изящно скользнул в пустой квадрат окна.
Я за ним. Куда коза, туда и козлёнок.
– У нас ничего не увели? – охлопал себя Коляй.
– У меня ничего.
– А ты хорошо посмотрел?
– Сказал же.
– Странно даже...
6
Ничего нет трудней,
как носить пустой желудок.
По шпалам, потом по седым от пыли кривым и тесным проулкам с малорослыми в садах домами, там, там и там повитыми царским виноградом по верх окон, а то и по самое темечко красных черепичных крыш, правимся к центру города, справляясь про дорогу у встречных.
Шли мы с час, а может, за компанию и все два, только замечаю я, что с устали бредём мы все медленней, всё тяжелей, и чувствую я, явственно так чувствую, как с проголоди кишки у меня с лёгкими перепутались. Не до разбору, кто на кого рыкает, только эти рыканья беспрестанные, чистые тебе мотогонки под рубахой. Да что мотогонки! Как громыхнёт, как громыхнёт – искры из глаз горстями!
Вязанка посмеивался, посмеивался да ка-ак ахнет во всё горло:
– Кончай блистать, – толкаю его локтем в грудки. – Это у меня первый гром. А первый гром весною – признак наступающего тепла.
– Тепло нам не в беду. Только я знаю от тебя и другую примету: гром долго гремит – ненастье установится надолго.
Сказал он это, когда уже отсмеялся, сказал совсем серьёзно и в печали задержал на мне глаза.
– Не каркай, ворон чёрный.
А Вязанка и впрямь черней чёрта, перечернел на солнце, загорел так.
В молчании одолели проулка ещё два. Поглядывать поглядывали друг на дружку, а все так, без речей. Не тянулись больше его слова к моим словам.
Наконец я громко спросил:
– А ты есть хочешь?
На удивленье, он не расслышал:
– Чего?
– Ушки по утрам мой... Есть, говорю, хочешь?
– А кто не хочет? – заинтересовался Никола.
– А что будем?
– Что угоним.
– Ну-у... Я так не хочу.
– А как иначе, долговязик? Мандаринов тебе никто через забор не кинет. Моя правда.
– Правда, может, и твоя-то, а всё одно я...
– Заладил: не хочу да не хочу! Я-то что? Колхоз – дело доброволькое... Не хочешь, ну и не хочешь. Пустой курсак тебе судья! По мне, ешь тогда хоть плакаты о вкусной и здоровой пище. Да не забывай тщательно пережёвывать!