Выбрать главу

Поднимаясь на сопку, я не мог разговаривать. Иногда дядя на ходу обращал моё внимание на какой-нибудь интересный камень или на торжественный вид, открывавшийся с поворота тропы, но я не мог на это реагировать. Я был слишком поглощён своим ходом, я больше ни на что не мог реагировать. Когда я начинал реагировать на дядины восторги — а он всё время чем-нибудь восторгался, — моя энергия и внимание уходили в сторону, я уставал и даже спотыкался.

Колени у меня дрожали и подкашивались, иногда мне казалось, что я больше не могу ступить ни шагу, что я сейчас сяду и буду сидеть, сидеть, сидеть, но мне было стыдно перед дядей и Порфирием, и я делал ещё одно усилие и опять шагал, наметив себе впереди какую-нибудь точку, предел, а там опять делал усилие — и так без конца! Много уже было этих усилий, и каждый раз это было последнее усилие, но потом оказывалось, что оно вовсе не последнее, что я ещё способен двигаться, отрывая от земли свой рюкзак.

Мы шли по естественной тропе, по шумному, весёлому ручью, как по бесконечной извилистой лестнице, потому что ручей бежал вниз по камням, как по ступенькам, а мы поднимались по этим ступенькам вверх. Под ногами весело гремела вода, омывая каждый мой шаг, мокрые сапоги блестели, подошвы стали склизкими, и покрытые зелёной плесенью камни тоже были склизкими, и поэтому надо было всё время напрягать ноги, чтобы не поскользнуться.

По обе стороны ручья лохматился сумрачный северный лес, устланный мохом и заваленный палыми деревьями, и наша естественная тропа убегала вверх светлой линией. Она была пуста, потому что я сильно отстал…

Взглянув вверх, я поскользнулся, ноги мои задрожали, и я чуть было не упал. Тогда я достал из кармана свисток и пронзительно свистнул. У каждого из нас был в кармане свисток, чтобы подавать сигналы, потому что голос не так хорошо слышен, как пронзительная трель свистка. Я услышал далеко впереди ответный свисток и стал ждать, прислонясь к камню. Я чувствовал, что не смогу больше сделать никакого усилия.

Вверху на тропе показался Чанг, а за ним дядя. Дядя был без рюкзака — они бегом спустились ко мне, прыгая с камня на камень.

Когда я их увидел, мне вдруг стало мучительно стыдно, что я свистнул. «Надо было сделать ещё усилие, — подумал я.про себя. — Может быть, скоро привал!» Я уже давно думал, что скоро привал.

— Ну что — поражение? — спросил дядя, подбегая ко мне.

У него был очень весёлый вид. И у Чанга тоже.

— Ничего не поражение! — сказал я. — Я просто свистнул, чтобы узнать, где вы.

— Ладно уж, — сказал дядя. — Поражение так поражение! Давай рюкзак. — И он протянул руку.

— Да правда же! — сказал я раздражённо. — Я просто так свистнул. Никакого поражения!

— Бедное поражение! — сказал дядя. — Никто не хочет быть его родственником! Это всегда так…

И тут я рассердился, оторвал от камня рюкзак и пошёл вперёд.

— Ого! — воскликнул дядя.

А я молча шёл вперёд. У меня вдруг неизвестно откуда появилась сила. Чанг сразу побежал к Порфирию, а дядя шёл сзади меня, что-то там рассуждая о Поражении и Победе, но я к нему не прислушивался, да и плохо было его слышно: под ногами шумел ручей и сапоги гремели по камням. Я шёл и шёл, не слушая дядю, шёл злой на самого себя и немножко на дядю за его разговоры о Поражении, и вдруг я заметил, что реки на моей голове не шумят! Они иссякли!

Голова была сухая — и шея, и грудь, и плечи, — весь я высох, ещё когда стоял, прислонясь к камню, я больше не потел, только спина у меня была мокрая от рюкзака.

«Наверное, сошло десять потов!» — подумал я. И крылья! За спиной я почувствовал крылья! Я шёл теперь совсем по-другому: шёл легко! Рюкзак уже не так тянул меня книзу, и ноги не дрожали — это было поразительно, вы можете мне не поверить, но это было именно так: я летел, как на крыльях!

Гром Победы, раздавайся! Веселися, храбрый росс! —

пропел дядя.

Я оглянулся и увидел солнце: оно стояло вровень с дядиной головой, просвечивая сквозь берёзы и сосны, ярко-красное, с ровными краями, — незакатное солнце.

— Солнце! — крикнул я, не прерывая движения. — Красота!

— Полночь! — сказал дядя.

Я опять посмотрел вперёд — ручей поворачивал здесь направо, и я повернул по нему направо, обогнув скалу, из-под которой вытекал ручей.

Лес тут кончался, и склон кончался, была голая лысина сопки, и с неё открывались синие горы, покрытые снегом, и на фоне этих гор торчал дядин рюкзак и вещмешок Порфирия и сидел на камне сам Порфирий, освещённый солнцем. Свет солнца был серебряный, рассеянный, без теней, несмотря на то что само солнце было красным, и в этом рассеянном свете чётко сверкал каждый камень на рыжей лысине сопки, и каждый вересковый кустик, и огромный резкий силуэт Порфирия, и синие с белыми прожилками снега горы вдали, на фоне ярко-зелёного неба.

Я быстро преодолел последние несколько метров и скинул свой рюкзак на землю; освободившись от него, я почувствовал, что падаю вперёд. Потом я с наслаждением растянулся на земле, положив гудящие ноги на камень, как советовал дядя, чтобы кровь от них отливала.

Дядя подошёл и сел рядом с Порфирием. Они, конечно, сразу закурили. А мне дядя достал из кармана конфетку, и я засунул её в рот и стал сосать, не раскусывая. Чангу дядя тоже дал конфетку, но тот её сразу проглотил, громко щёлкнув челюстями, — он не умел сосать конфеты, он когда-то сосал только молоко своей матери, с тех пор больше никогда ничего не сосал, а только хватал и проглатывал, и жевал, и глодал, и грыз — кости, например, это он очень любил, а конфеты сосать он не любил или просто не мог, уж такое он был существо. Хотя вообще-то он конфеты любил.

А я очень любил конфеты сосать, особенно леденцы, и особенно вот так, в походе, — это вкусно и полезно, чтобы не пить, когда хочется пить, потому что в походе нельзя много пить.

— Здесь будет привал? — спросил я.

— Это зависит от некоторых людей, — сказал дядя.

— От каких «некоторых»?

— От некоторых, — повторил дядя, и я сразу понял, что эти «некоторые люди» — я, в единственном числе.

— Мне что! Я могу идти ещё! — сказал я. — Мне стало легко.

— Поздравляю с десятым потом! — сказал дядя.

— Полночи ходу, — и мы на реке, — напомнил Порфирий.