— Во всяком случае, наука не в состоянии решить проблему жизни и смерти.
— Кто рассказал вам эти сказки? Биология объясняет все, что относится к жизни и смерти.
— Я имел в виду не жизненные процессы, а загадку жизни. Не биологическое развитие, а так называемую первичную причину, которую наука не в состоянии объяснить. Наука достигла многого, но она не в состоянии вернуть жизнь мертвой мухе.
— Что вы говорите? Нет вещи, которую наука не могла бы объяснить? Это вопрос времени и развития науки. Двести лет назад человек знал меньше, чем он знал сто, лет назад. А мы знаем намного больше того, что люди знали сто лет назад. Наука развивается. И в один прекрасный день не останется ничего загадочного. Я верю в науку и поэтому не верю в существование бога. Вы говорили о загадке жизни, а известно вам, что в Советском Союзе медицина сумела уже вернуть к жизни умерших людей?
— Нет, об этом я не читал.
— А я говорю вам, что это факт. Я сам читал об операциях на сердце, вернувших жизнь умершим. Верно, люди эти прожили недолго, но речь идет о начале пути. Уверен, что наша наука разрешит эту задачу. Я хочу, чтобы вы знали, в каком отсталом мире вы жили до сих пор. Если найду журнал со статьей, постараюсь передать его в камеру. Вам уже разрешается читать в камере?
— Нет, мы книг не получаем, и мои две книги я тоже до сих пор не получил.
— Ах да, только по окончании следствия арестованным разрешается читать.
Хорошее настроение покинуло его с той же внезапностью, что и появилось. Он вернулся к прежней теме.
— Хватит о философии. После следствия вы тоже сможете получить книги. Но вы сами оттягиваете окончание следствия, отказываясь подписать протокол.
— Я хочу подписать, гражданин следователь, но прошу заменить два слова, всего два слова.
— Снова! Что изменить? Что я должен менять? Я написал все, как вы говорили. Говорили, что были председателем польского Бейтара, я так и написал.
— Да, но я не виновен.
— О, еще как виновен! Вы даже сами не знаете, как вы виновны.
Спор продолжался много часов подряд с легкими вариациями. Были угрозы, увещевания и изнурительные повторения тех же аргументов.
Вдруг дверь комнаты отворилась, и вошел коллега следователя, майор НКВД.
— Ну что скажешь? — обратился к нему мой следователь. — Он отказывается подписать.
— Что отказывается подписать? — удивленно спросил майор.
— Протокол,
— Что? Я вижу, — обратился майор ко мне, — что вы хотите играть роль героя. Видали мы таких героев. Советую вам, для вашей же пользы, подписать. Вообще вам повезло, что у вас такой следователь, но я вижу, что он слишком хорош для вас. Вы почему не хотите подписать?
— Гражданин майор, — сказал я, — я не герой и не играю такой роли. Но это вопрос веры. Я не могу подписать, что признаю себя виновным в вере в свои идеалы.
— О чем он говорит? — спросил майор моего следователя.
Следователь зачитал ему текст протокола и добавил:
— Вот это он не хочет подписывать.
— И это вы отказываетесь подписать? — снова обратился ко мне майор. — Ведь это правда, как же вы отказываетесь подписаться под правдой?
Я собирался снова — в который раз! — повторить свои аргументы, но, к моей великой радости, меня вдруг осенила замечательная идея, притом чисто юридическая:
— Гражданин майор, — сказал я, — я готов в любую минуту подписать этот протокол, но как могу я писать, что я виновен? Ведь я собираюсь защищать себя и думаю, что имею на это право. Я предстану перед судом и постараюсь доказать свою невиновность. Это моя единственная возможность, но как смогу я защищать себя перед судом, если еще до этого признаю свою вину?
Услышав это, майор сказал — не мне, а своему товарищу, но обращался он будто к самому себе:
— Суд! Подавай ему трибуну, трибуну для его красноречия! Кого вы хотите убедить, — снова обратился он ко мне, — нас, старых чекистов?
С момента своего ареста я в первый раз услышал это привычно вызывающее ужас слово: «чекисты». С какой гордостью оно было произнесено! Но чекист сказал и нечто более важное: он не повторил обещания своего товарища: «Будет суд», а прокричал: «Суд! Дайте ему трибуну!» С этими словами он вышел из комнаты.
С нескрываемым разочарованием в голосе я обратился к следователю:
— Вы несколько раз говорили, гражданин следователь, что будет суд, а теперь из слов майора я могу понять, что суда не будет.
— Не он, а я ваш следователь. Я сказал, что будет суд, — значит, будет! Но сначала надо кончить следствие. Подпишите протокол, и кончим.
С этого момента я отбросил все идеологические аргументы и ухватился за юридическую формулу: если подпишу, что виновен, — как смогу я защищать себя на суде?
Почти всю ночь продолжались пререкания о заключительном протоколе и двух словах. Наконец следователь сказал:
— Вы вредите самому себе. Мне, по правде говоря, все равно. Ваша вина ясно доказана. Но хватит, я чувствую отвращение к вам, вы для меня все равно, что обезьяна, африканская обезьяна, и я не хочу вас больше видеть. Я выбрасываю слово «виновным» и пишу: «Признаюсь, что был…»
Я ликовал. На ругань не обращал уже никакого внимания.
Близость русского и польского языков помогла мне уловить разницу между словами «признаюсь» и «признаю». Я попросил следователя изменить и это слово. Он не удостоил меня ответом, порвал на мелкие клочки протокол, написал его заново и прочитал новый текст:
«Признаю, что был председателем Бейтара в Польше».
Я поставил свою подпись, и меня увели в камеру.
9. ЗАГАДКА «ПРИЗНАНИЙ»
Отвлечемся немного и поразмыслим над загадкой, которая возникла несколько десятилетий назад: над загадкой судебных процессов в Советском Союзе.
В чем здесь загадка?
Множество заговоров против правящей группировки России и стран-сателлитов вряд ли могло бы само по себе поразить человечество. История многих стран, и не только коммунистических, знает о заговорах против власти, не допускающей никакой критики, кроме «самокритики». если верить свидетельству президента Чехословакии Э. Бенеша, Тухачевский действительно замышлял нечто вроде бонапартистского переворота. Возможно, вся вина Зиновьева, Каменева, Бухарина и Рыкова — друзей, соратников и оппонентов Ленина — состояла в том, что они знали Сталина по давним временам и не доверяли ему. Не следует, однако, забывать, что истории известно много мнимых заговоров, организованных и раскрытых самими диктаторами с целью уничтожения своих противников. Фуше, министр полиции Наполеона, как-то сказал: «Каждый уважающий себя министр обязан иметь про запас хотя бы несколько заговоров против правительства…». Процессы в Москве и Софии, в Будапеште и Праге поражают не выдвинутыми обвинениями, а поведением обвиняемых. Беспристрастные наблюдатели, находящиеся вне сферы коммунистического давления, могут либо верить утверждениям прокурора Вышинского и его младших коллег, либо рассматривать их обвинительные акты как примеры «заговоров Фуше»; третьей возможности нет. Но в обоих случаях возникает неизменный вопрос: что случилось с подсудимыми?
Быть может, они действительно восстали против правителей своих стран, убедившись в порочности избранного ныне пути, разочаровались в коммунистических порядках и повели борьбу за другой режим; или, оставаясь коммунистами, они вступили в борьбу за «подлинный коммунизм», каким себе представляли его в мечтах молодости; но почему тогда они не заявляют о своей вере, о своих устремлениях? Ведь большинство из них старые опытные революционеры, для которых тюрьма, скамья подсудимых, пытки и смертельный риск не представляют ничего нового. Революционной борьбе они обучались не заочно, а прошли университеты подполья, преследований и страданий. Не раз сталкивались лицом к лицу со следователями, судьями, палачами, но не склонили головы, не просили пощады — они продолжали борьбу за свои идеи. Что же произошло с этими людьми теперь, когда им пришлось столкнуться лицом к лицу со следователем-чекистом, советским прокурором, красным палачом? Почему их признания не сопровождаются открытым, гордым, достойным борцов за идею, заявлением: «Правда на нашей стороне»?