Выбрать главу

Вторым по действенности фактором можно считать лишение сна. Этот метод знаком мне как по управлению НКВД, так и по Лукишкам. Лишение сна является неотъемлемой частью каждого следствия в Советском Союзе. НКВД работает в основном по ночам, и допросы почти всегда проводятся в часы между вечерними и предрассветными сумерками. Днем спать или дремать запрещается. «Юдаш» вставлен в двери с двойной целью: пресечь покушение заключенного на самоубийство и не допустить, чтобы он спал. На это есть охранник. Если дежурный увидит в «юдаш», что заключенный дремлет на колченогом табурете, он откроет дверь или окошко и предупредит: «Не знаешь, что спать запрещается? Будешь спать, пойдешь в карцер». Тут спорить не станешь: лучше не спать в камере, чем спать в карцере. Это я тоже усвоил в Лукишках.

Рассказывая о ночных допросах, я уже упомянул вкратце об основных чертах этого действа. Заключенный засыпает первым, глубоким сном, но его будят для допроса; допрос длится почти до утра; следователь тоже работает по ночам, но зато днем он может выспаться в чистой, удобной постели; если же следователь устает, вместо него приходит другой: в НКВД нет недостатка в следователях, как нет недостатка в подследственных. После ночного допроса заключенный возвращается в камеру, кладет голову на соломенный тюфяк и засыпает; проходит совсем немного времени, и пронзительный звук заставляет его вскочить. Наступает новый день с постоянным чувством голода; ночь обещает кошмар возобновившегося следствия. И опять наступает день без сна, а за ним ночь с допросами. И опять, и опять… И так ночь за ночью, в течение многих недель, а может быть, и месяцев, кто знает сколько времени. В голове подследственного сгущается странный туман; он до смерти устал, ноги подкашиваются, его преследует одно страстное желание: спать, вздремнуть хоть немного, не вставать, полежать, отдохнуть, забыться, заснуть и больше не вставать. Голод или жажда — ничто по сравнению с этим желанием. Я знал заключенных, которые подписали все, о чем их просили, получив одно-единственное обещание следователя. Следователь обещал не свободу, не сытный обед; он им обещал, если подпишут, разрешить поспать, и они подписали. Дальше страдать не имело смысла, а так хотелось спать, спать… Главное — спать.

Третий способ ломки придуман специально для преданных коммунистов, руководителей и активистов партии, переступивших порог следственного кабинета. Их мир разрушен. А другой для них не существует — ни на земле, ни на небесах. Некогда они занимали большие посты, владели жизнью и смертью тысяч людей. Теперь они уподобились псам — «бешеным псам». Такое глубокое падение уже само по себе способно сломить сопротивление. Но следователю этого мало. Несчастные уверяют, что они верны идеалу коммунизма, но они тут же вынуждены признать, что кто-то по праву устанавливает эти идеалы и меры по их воплощению в жизнь. Они сами, говорили, писали и верили в это, они продолжают в это верить. Человек, устанавливающий норму идеала, находится далеко, а перед ними сидит полномочный представитель вождя и требует, во имя идеалов коммунизма, «полного признания» ошибок, прегрешений, преступлений. Что на это ответить? Что можно ответить после многих ночей допросов? За что бороться? Ради чего страдать? Какой в этом толк? Кто за ними пойдет? Кто придет вместо них? Как же не «признаться» — во имя партии, во имя революции?

Система, выработанная НКВД, предназначалась главным образом для коммунистических руководителей, вошедших, по той или иной причине, в конфликт с высшим руководством страны или ставших жертвами «воспитательных мероприятий» правящего режима. И коммунисты действительно являются наиболее удобным объектом для применения методов НКВД, способных сломить дух человека без физического воздействия.

10. НА ПОРОГЕ

По окончании следствия у меня созрело желание послать жене условный развод. Впервые эта мысль возникла за двадцать четыре часа до «очной ставки с близким человеком». Ведь тогда я был почти уверен, что близкий человек, о котором с улыбкой говорил следователь, — это моя жена. Переживания этих часов и породили мысль о таком разводе, но, приняв решение, я вовсе не тешил себя надеждой, что развод спасет жену от ареста. Основная причина решения была иная.

После заключительной беседы со следователем я не думал уже о том, что он сказал мне и что я ему ответил на прошлых допросах, что он скажет мне и что я отвечу ему, если все же вызовут меня еще раз. Я думал о будущем. На судьбу не роптал. Душа страстно жаждала жизни и свободы, но и в самых смелых мечтах я не забывал спросить себя: «А наступит ли день освобождения? Когда? Как?» Из головы не выходили слова следователя: «Будет суд, будет срок для перевоспитания». Неизбежно возникали вопросы: «Когда кончится срок «перевоспитания»? Сумеешь ли ты пережить его и вернуться?» Разлука предстоит долгая… Возможно, пройдет много лет, и никто даже не узнает, где гниют твои кости. На это тоже грех жаловаться. Ведь сам поклялся: «Посвящаю свою жизнь…» И разве ты страдаешь один? Твое будущее сомнительно, но это не значит, что можно лишить будущего женщину, которая ждет твоего возвращения — и ждет, может быть, напрасно! Ей всего двадцать лет. Ее жизнь впереди. Как можно приговорить ее к ожиданию до седых волос, к бесконечному одиночеству? Ты должен, обязан сказать ей, что, если не вернешься до определенного срока, она может считать себя свободной.

В тюремной камере исчезает интимность — как телесная, так и душевная. Душа заключенного требует возмещения за свое одиночество. И чем больнее оторванность от близких, тем ближе становятся заключенному чужие, далекие люди. С соседом по камере арестант готов говорить обо всем; он советуется с ним по всем вопросам; он хочет узнать мнение соседа. У трех обитателей нашей камеры было мало общего. Каждый из нас пришел из другого мира и хотел вернуться в другой мир. Но заключение сближает и совершенно чужих друг другу людей. Сердца соседей по камере открыты передо мной, и свое сердце я раскрываю перед ними. Мыслями о разводе я тоже поделился со своими соседями и поинтересовался их мнением.

Сначала они на меня рассердились. Сказали, что своими размышлениями и вопросами я зародил в них беспокойство о семьях. Офицер сказал, что в тюрьме, особенно в большевистской, не имеет смысла напрягать мозг и терзать душу тревогой о близких, оставшихся «на свободе». «Помочь им мы все равно не можем, — весьма логично рассуждал вслух офицер, — для чего же мучить себя?» Капрал согласился с ним, и большинством голосов (я воздержался) было «решено не заботиться» о семьях и не говорить на эту тему. Вторая часть решения в камере соблюдалась. В течение многих дней и недель мы говорили об охоте и умении пить, о ксендзах и генералах, о поэзии и опере, об истории и политике. Говорили на многие темы, но о семьях не вспоминали. Что касается первой части решения…

Однажды после утренней молитвы и «кофе» капрал начал, как обычно, рассказывать приснившийся ему сон. «Всю ночь, — сказал он на этот раз, — мне снилась моя старушка мать». Он пересказал сон во всех подробностях: как мать была одета, как спросила, не жмут ли ему новые сапоги, как погладила его по голове, обещала сыночку, что они снова будут вместе, как на вопрос «когда?» не ответила и улыбнулась, так печально улыбнулась… Неожиданно капрал прервал свой рассказ и забормотал: «Мама, мамочка, добрая моя старушка». Глаза его заблестели, он поспешно встал с табурета и отошел в угол, в котором обычно молился. Он был мужчина, солдат и стыдился своих слез.

Но оба моих соседа, офицер и капрал, обвинили меня в явном и постоянном нарушении «соглашения». Офицер заявил, что теперь ему понятны причины моего молчания в последнее время и нежелания вступать в разговоры. Капрал сказал, что теперь он знает, о чем я думал во время «прогулок» и почему ему часто приходилось повторять свои вопросы. Оба они справедливо заявили: «Мы решили помогать друг другу в этом зловонии и не уходить в себя со своими мыслями. Ты же несколько дней встревожен. У нас такое же положение, как у тебя. Если каждый из нас станет тревожиться о семье, как сможем мы помогать друг другу?»