Время от времени я оглядывался. За мной двигались ряды кандидатов на «перевоспитание». Масса народу. Все согнулись под тяжестью узлов, у многих от усталости подкашивались ноги. Кругом винтовки со штыками, взведены курки. Остервенело лают собаки. «Шаг вправо, шаг влево…». В шеренге врачи, инженеры, адвокаты, профессора, рабочие, судьи, офицеры. Такой парад в двадцатом веке! Парад рабов.
Со мной заговорил солдат конвоя.
— Сколько тебе дали? — спросил он.
— Восемь лет.
— За что?
— Пятьдесят восьмая.
— Плохо дело.
— Нам в Вильнюсе сказали, что, если будем работать хорошо, выйдем досрочно.
— Отсюда не выходят.
— Что значит «не выходят»? Следователи сказали, что, если будем хорошо работать, выйдем даже раньше времени.
Солдат расхохотался:
— Следователи сказали… Они остались в Вильнюсе, а ты останешься здесь. Слушай, что я тебе говорю: отсюда не выходят.
— Не разговаривай с ним, — сказал мой друг, бывший сержант, помогавший мне тащить тюк. — Еще посмотрим, выйдем отсюда или нет.
Я послушал его, но в душе проклинал лукишских парикмахеров.
После долгих часов ходьбы показался пересыльный лагерь. Он был окружен проволочной оградой и сторожевыми вышками. Огромный лагерь. Заключенных разделили на группы по сто человек. Вместе со мной оказались Шескин и Кароль; Шехтера отправили в другой лагерь. В больших деревянных бараках мы увидели знакомые дощатые нары в несколько этажей. Впервые за много недель мы получили горячую кашу и помылись. Небольшими группами нас стали вызывать в контору.
В конторе работали заключенные. Они записывали личные данные только что прибывших.
Писарь, к которому я подошел, спросил:
— Когда тебя арестовали?
— 20 сентября 1940 года.
— Сколько получил?
— Восемь лет.
Записывая, он пробормотал:
— День ареста 20 сентября 1940 года, день освобождения 20 сентября 1948 года.
Значит, срок «перевоспитания» в НКВД начинается не со дня вынесения приговора, а с момента ареста, следствие тоже относится к «перевоспитанию», Но долго размышлять о щедрости Наркомата внутренних дел я не мог в ушах звенела другая дата: 20 сентября 1948 года. День освобождения — 20 сентября 1948 года… Это немало, — сказал я себе. — И освобождение не так близко.
— За что осужден? — продолжал спрашивать писарь-заключенный.
— Точно не знаю. Следователь сказал, что меня обвиняют по 58 статье.
— Что тебе сказали при вынесении приговора?
— Сказали, что я «социально-опасный элемент».
Он записал: СОЭ и, подавая мне карточку для подписи, шепотом сказал.
— Никогда не упоминай 58 статью. Если спросят, скажи, что в приговоре написано СОЭ.
Это был совет узника НКВД зеленому новичку, и опытный заключенный знал, что говорил.
А белые ночи все продолжались. В пересыльном лагере мы отдыхали недолго. Через несколько лишенных темноты суток нас снова выстроили в ряды. Снова предупредил: «Шаг вправо, шаг влево» — и через болота много часов вели к берегу большой реки.
— Как называется река? — спросили мы заключенных, встретивших нас на берегу градом русской брани.
— Что? Вы не знаете? — кричали русские заключенные, сопровождая крики приветственным матом. — Это Печора, и вы едете в Печорлаг.
Нас погрузили вместе с длинными рельсами на баржу, привязанную к небольшому буксиру.
— Пароход старый, еще с царских времен, — заметил один из русских заключенных, показывая на него рукой, — но тянет старик хорошо…
— Да, — сказал один поляк. — У вас ничего нет. У вас самый большой начальник ест и одевается хуже, чем ел и одевался у нас обыкновенный сторож до войны.
В ответ раздался поток ругательств, какого нам слышать еще не приходилось. В отличие от традиционной терминологии, известной еще со времен молодости нашего старого пароходика, здесь вместо матери то и дело упоминалась божья мать.
— Мы прогрессируем, — сказал мне старый капитан. — Вот одно из достижений революции.
— Но в его реакции, — ответил я потрясенному другу, — есть что-то характерное. Он сам заключенный, жертва режима, но посмотри, как он, с пеной у рта, защищает этот режим от нападок чужака.
К вечеру баржа тронулась с места. Я сидел у самого борта и с интересом изучал широкую зеленоватую реку. Белая ночь открылась нам во всей своей красе. Вот вспыхнул огонь на горизонте: это солнце садится в Печору. Но тут же солнце снова восходит и озаряет Печору ночным светом. Ко мне подошел солдат охраны. Он посмотрел на меня, потом перевел взгляд на тюк с вещами и спросил:
— Что у тебя в мешке?
— Одежда, белье, сапоги, — ответил я.
— Сапоги кожаные? — спросил солдат.
— Да, кожаные.
— Отнимут, — с улыбкой пообещал солдат.
— Кто отнимет? — удивленно спросил я.
— Увидишь, все отнимут.
— Все отнимут? — продолжал я спрашивать. — Но ведь это мои личные вещи. Если бы взяли часть и раздали заключенным, у которых ничего нет, я бы еще понял. Но все отнять?
Один из польских заключенных вмешался и сердито сказал:
— Ты что, уже отказываешься от части своих вещей?
Солдат продолжал улыбаться.
— Не надо ссориться, отнимут все, все у вас отнимут. Увидите.
Кого он имел в виду, говоря «отнимут», мы не знали, пока не прибыли в лагерь.
Но прежде я побывал еще в одном пересыльном, где, к радости своей, встретился с друзьями — Шеcкиным и Каролем. Нас повели на первый медосмотр. Мы сидели возле барака, где проводился осмотр. Шескин или Кароль (точно не помню) вступили в разговор с одним из писарей. Тот спросил, могут ли они достать сорочки с воротниками. Услышав положительный ответ, он сообщил, что за шесть сорочек он готов перевести их для «дополнительного обследования» в госпиталь, и там «будет хорошо». Узнав, что нас трое, он согласился за три сорочки сверх того направить в больницу и меня.
Я не был болен и не рвался в больницу, но не хотелось отплатить неблагодарностью товарищам и расстаться с ними. Поэтому я внес свою лепту в совместную взятку и в группе других заключенных — больных и владельцев сорочек — отправился в госпиталь.
В больнице я заболел по-настоящему и провел здесь около двух недель. Но за этот короткий срок мне удалось узнать о Советском Союзе больше, чем можно узнать из самых толстых книг. Мне открылся неведомый мир, который пришлось изучать не по книгам.
16. СОВЕТСКИЕ ЗАКЛЮЧЕННЫЕ РАССКАЗЫВАЮТ
Деревянные бараки больнички почти что вросли в землю: точно их придавило холодом и сугробами. Старожилы с улыбкой говорили новичкам: «Вы спрашиваете про климат? Климат чудесный. Двенадцать месяцев зима, остальное — лето». Последняя фраза — строка из лагерной песни. На самом деле зимние холода продолжаются «всего» девять месяцев, и морозы доходят до шестидесяти градусов.
Логику строительства НКВД иногда трудно понять. Стены — это два ряда досок с промежутком между ними, куда насыпают опилки, чтобы создать какую-то теплоизоляцию. Но баню для больных поставили на холме в километре от больницы. Туда больные шли в нижнем белье, укутавшись в тонкое одеяло. Новички спрашивали: «Зимой тоже так водят в баню?» — «Конечно, а вы что думали, в метро вас повезут?» — «Но как можно, — упорствовали новички, — гонять больных в лютый мороз полуголыми, да еще назад после горячей бани? Ведь этак сразу подхватишь воспаление легких». Следовал универсальный, лагерный ответ: «Привыкнете, а не привыкнете — подохнете».
Чтобы привыкнуть, нужно время. Первая ночь в лагерной больнице показалась мне настоящим кошмаром. Это был не «белый» и не «черный», а «красный» кошмар. Меня атаковала армия клопов, дружными рядами вышедшая из опилок. Контрмеры не помогали. Численность врага росла на глазах. Я пытался маневрировать, меняя положение, но это не помогло. Вражеские полчища не оставляли меня в покое. Никто из новичков не сомкнул глаз в эту ночь. Другое дело — старожилы: они спали мертвым сном. Привыкли.