Иван Михайлович Корнилов
В бесконечном ожидании
Повести. Рассказы
Отцу моему Михаилу Павловичу
Родниковая струя. Предисловие
В книге Ивана Корнилова здоровый народный взгляд писателя на жизнь пробуждает в душе читателя чувства отрадного удивления, узнавания. Как будто бы многое, рассказанное автором, бывало и с тобой или с твоими знакомыми. И что это все важное, но почему-то забытое тобой, хотя не настолько, чтобы не воскреснуть в изначальной свежести, когда тебе ненавязчиво, без предрассудков намекнут живыми картинами, как непроста жизнь современного человека.
Ставить в особую заслугу Ивану Корнилову то, что в книге рассказывается о жизни людей труда, как-то неловко, потому что люди эти не составляют исключения из общества. Да и сам автор успел испробовать разные работы: был сеяльщиком, помощником у отца, комбайнера в колхозе, агрономом, солдатом, газетчиком, дворником, электросварщиком. Как что-то очень дорогое в память о работе на грузопассажирском пароходе хранит он крепкий брезентовый кушак, каким затягивают потуже пояса речники, грузя мешки с картошкой или арбузами. Сам Корнилов работал матросом, уже будучи автором двух сборников рассказов.
Задумчивость, грусть, то светлая, то с полынной горчинкой, живут в его рассказах, углубляя нашу привязанность к людям, с которыми знакомит нас писатель. Вася Королев из рассказа «Был Паганини…» недавно расстался с деревней, живет в городе, привыкает к нему тяжело. Вася выходил к Волге, «садился на теплую от солнца гальку, слушал плеск воды и тоскливо смотрел вдаль, где виднелись голубые острова. И небо казалось здесь голубее, просторнее, чем в городе. От голубизны этой, от ветра ли свежего или еще от чего другого Васе хотелось плакать, выть, к чьему-нибудь плечу прислониться…» Сиротой рос парнишка, сердечный, толковый, и он пройдет по жизни, серьезный, надежный. Корнилов рассказывает о жизни повседневной, о людях самых обычных профессий — шофер Аня, газетчик, агроном Вадим, ученый Андрей, закройщица швейной мастерской Алена, — рассказывает точно, с той любовью, которая непременно родится в отзывчивой на радости и горе душе.
О судьбе села писали и будут писать, и всякий раз это будет новым, если перед нами подлинно художественное произведение. И о войне появится много книг, потому что драматизм нашей национальной истории не исчерпан в литературе. Художественное самосознание народа не успокоится, пока не отольется в самоисчерпывающихся созданиях. К этому стремится в своем творчестве и Иван Корнилов.
Язык Корнилова точен и строг, он в полном ладу с миросозерцанием серьезно думающего писателя. Точность письма приобретает беспощадный, исследовательский характер в рассказе о браконьере Лешке Дудаше, который собрался утопить свою жену Лину («Чайки-кричайки»). Но пусть читатель сам прочитает…
Писателю свойственно доверчивое отношение к жизни не в смысле безответственного ликования, а в смысле верности действительности, свойственна доброта. И людей он изображает преимущественно добрых, сердечных, отзывчивых на чужие радости и горе. Душевным настроем, восприятием жизни, навыками письма Корнилов неотделим от своих талантливых современников.
Верность действительности, отсутствие очевидных конструкций, усилий подгона, непосредственная органическая связь с народной речью, загляд в душу людей глазами не стороннего наблюдателя есть свойства молодой, но зрелой нашей прозы. Серьезной и умное даровитое молодое поколение хорошо усваивает и надежно продолжает наследие могучего реализма Горького, Шолохова, Леонова, Бунина, Платонова в главном — в глубоком осознании ответственности перед народом и своим дарованием.
Вешние воды не долгожители на земле. Родники не так бойки, как ручьи талых вод, но живут долго. В творчестве И. Корнилова, на мой взгляд, бьется родниковая струя, отыскивая свой путь к большой реке.
Григорий Коновалов
Повести
Погоня за ветром
Сморенные сытным полдником, спать улеглись, где кому хотелось.
Саша устроилась в телеге. Нагретый солнцем войлок приятно теплил живот, бедра и грудь. По всему долу шумела под ветром трава. От затухающего костра потягивало дымком. Потом кто-то запел. То ли крестьянки проехали полем, то ли ветер поддал силы, а всего скорее, это незаметно подкрался сладкий бабий сон…
Словно в хорошем сне прошел у Саши Владыкиной отпуск в родных Мостках. Было много веселых солнечных дней. Дожди перепадали тоже, но это были всё случайные, парово-теплые, несерьезные дожди. После таких дождей часто зависал над полями лучезарный свод радуги, притихали травы, в чуткую струнку прямились хлеба. И пучились, разбухали на буграх сахарные пески. «Нынче сама земля растет!» — радовались хуторяне.
На выгонах и по низам, сквозь траву продираясь, в несметном числе высыпали сдобные на вид опята; по канавам, на старых гумнах и заброшенных коровьих стойлах распирали белыми головами щедро унавоженную землю другие грибы; склоны долов начинали алеть земляникой. И все Мостки носили даровую эту благодать, кто чем мог — и кошелками, и ведрами, и тазами!
По-новому изумлял Сашу Трофимыч, муж старшей сестры Марии. Не веселым и ровным нравом своим изумлял — таким был он и раньше; и даже не тем, что в сорок лет выглядел таким же молодцом, каким был и в двадцать пять, когда женился. Изумлял Трофимыч моторностью. По своим бригадирским делам уносился он с самой рани, замученную к обеду Рыжуху сменял на Воронка, наскоро закусывал и исчезал снова. Совсем возвращался лишь перед заходом солнца — пропахший дорогой, в пропыленной рубахе, с неизменной улыбкой во все лицо и с какой-нибудь поживой в телеге: то это бараний сбой, то полведра карасей, а то вдруг свалит на траву мешок — мокрый, нечистый, — а в мешке возня. «Раки! Варите, я побежал купаться».
Трофимыч же устроил и эту вот рыбалку — на дальнем за хутором пруду. Пустой, без улова оказалась рыбалка, но само путешествие Саше запомнилось. За кучера был Женя, муж, а Саша сидела в задке телеги, на этом же войлоке; под войлоком сухо шуршало сено. Меж раздвинутых ног у Саши надежно, как в люльке, расположился Андрейка. В хуторе малыш храбрился, что будет смотреть в поле «всех до одной птичек и цветочков», однако в тряской телеге он убаюкался, едва стронулись со двора.
Откинув голову на стеганый ватник, спал и Трофимыч. Временами он рассыпал такой храп, что Женя только оглядывался да покачивал головой. Пробудился Трофимыч на полпути к пруду, однако вставать не вставал, лежал просто так, глядел в небесную синь.
Ехали шагом. Ветер клонил к земле хлеба, заворачивал ветви вязков и кленов в лесной полоске. Этот лес рассадили еще в Сашино детство, но, оставленный на произвол суховеев, он так и не поднялся, лишь разрогатился вширь, занавесил дорогу.
Потом случилось то, что осталось в Сашиной памяти накрепко. Навес ветвей раздвинулся, и в просвете открылось пространство — очень большое и как бы подернутое фиолетовой дымкой. Телега неспешно подавалась вперед, лесок расступался, а дивное это пространство все разрасталось, раздвигалось и ширилось. Оно уже сплошь застелило увалы, косогоры и все уходило вдаль и будто бы даже вверх.
Еще не понимая, что же такое она перед собою видит, Саша привстала на колена, и сердце у нее застучало горячо.
— Овсяница! — ахнул Трофимыч и тоже встал на колена. — Вот это вымахала, вот это да! И когда она успела? Я же был тут, — он пошептал, что-то высчитал на пальцах и заговорил, вконец ошеломленный: — В три зари! Жень, Саш, всего три зари — и нате вам, в пояс!
— Косилки-то готовы? — спросила Саша.
— Косилки? — восторг Трофимыча сменился на растерянность. — Как назло, ни одной!
И притих.
Чистая, жирующая на теплых дождях и волглых утренниках-туманах, овсяница раскачивалась под ветром охотно, вольно, лоснилась с изнанки седым атласом.
— Жень, остановись-ка, — попросила Саша.