Выбрать главу

Но все это случилось позже, вечером, в полумраке спальной комнаты, когда Андрейка был чистеньким и податливо-ласковым, сейчас же перед нею стоял вояка, босоногий мужичок, свирепый и диковатый в своей решимости мстить за поруганную мужскую честь. Этот сын был нов для Саши, и к этому новому надо было приноровиться. Меньше чем за месяц разгульной деревенской жизни он одичал и не то вытянулся, не то похудел. Это был парень-бой, и такому поначалу лишь удивлялись, а радости или материнской к нему нежности никак не пробуждалось.

— Я сейчас… я сбегаю доколочу Клавку.

— Да ты что, сынок, разве можно трогать девочек?

— Клавку — можно. Пусть знает, что я бегаю уже скорее ее.

И тоже скрылся в лопухах, скрылся, да и не вернулся до самого вечера.

Пытаясь найти его и не разыскав, Саша незаметно для себя разгулялась по Мосткам. Но куда бы ни заходила она, ее по-прежнему и всюду поджидала эта удивительная покинутость, по-прежнему не встретилось ей ни одной живой души.

Наконец Саша увидела хлебный ток. Там сновали грузовики, там пестрели яркие косынки и блузки женщин, оттуда приносился стук веялок и запах обмолоченного зерна. Там-то, на току, на этих машинах да еще в полях — на тракторах и комбайнах и был весь основной люд хутора.

Но Саша повернула от тока в луг — туда, где плещется из края в край овсяница. Смутно догадывалась она, что после неудачи с сыном луг оставался для нее, возможно, той единственной зацепкой, которая может ее взволновать, обрадовать и удержать в Мостках на ту неделю, которую дали ей в больнице.

Вот показалась полоска леса, за которой откроется сиреневый разлив травы, и Саша все ускоряла и ускоряла шаги. Выходило это само собой, помимо ее желания и воли. И вот она уже поймала себя на том, что почти бежит. Остановилась. Подождала, когда успокоится дыхание.

«Куда я тороплюсь, чего я жду от этого луга? Ведь его-то здесь я не встречу. Так зачем же спешу да спешу? Что мне скажет овсяницы шум? Разве скажет, что он так далеко, что теперь мне везде одиноко?.. Прилети, прилети ко мне, милый, вольной птицей — орлом быстрокрылым. Мы пойдем по траве по царице, и хорошее все повторится…»

Но и тут Сашу ждал грубый обман — луг оказался скошенным наголо, и на месте раздольной овсяницы жалась к земле беззащитно-молоденькая трава — отава, да стояли вокруг копны сена. Прилизанные дождями и до бурости обожженные солнцем, они разбегались на косогоры и увалы, они так тесно забили низину, что там уже трудно было разглядеть каждую по отдельности копну, там стояла сплошная бурая стена. Этот новый голощекий луг выглядел обкраденным и обидным в своей бедности. Трава, конечно, на то она и трава, чтоб ее скашивать на сено, и все же видеть все это было скорбно. И в какой уже раз за последние несколько дней показалось Саше, что из ее ящика что-то вынули.

В хутор вернулась она, когда ни Андрейки, ни кого-нибудь из родных дома еще не было, и от некуда деться Саша протерла влажной тряпкою полы во всех комнатах и на веранде. Делая работу, она не переставала думать все о том, что этот ее приезд — несусветная глупость. Она слишком надеялась на этот приезд, а он не изменил, да и не изменит, видно, ничего. Отсюда — издали, с расстояния дней и большой дорожной удаленности, ей хотелось увериться… но в чем? В том, что она любит Сторожева и дня не хочет прожить, не видя его? Да этого и проверять незачем, и так все ясно. Поехала, чтоб убедиться, любит ли ее он. Но зачем же убеждаться на расстоянии? — такое видится по глазам, по жестам, по улыбке. А как увидишь ее, улыбку, отсюда, из Мостков?.. Еще думала Саша, что, увидев Андрейку и всех своих, она обрадуется, поживет рядом с ними и хоть на малое время забудет Сторожева, выкинет его из головы, успокоится. Успокоилась?.. Куда там, все вышло наоборот.

В эту минуту под углом избы послышался сухой колесный стук рессорки, всхрапнул конь, и сейчас же по ступенькам тяжелыми, но скорыми шагами взбежал на веранду Трофимыч. Саша заторопилась ему навстречу. Увидев ее, он засмеялся и сказал всего лишь слово:

— Ты?!

И шагнул ей навстречу и протянул к ней сразу обе руки.

Саша схватила эти руки хваткой утопающего и зарыла в них лицо. От ладоней пахнуло соляркой и сыромятными вожжами, но слезы ее хлынули разом, и разом пропали все запахи.

Если б по этим слезам мог догадаться Трофимыч, он узнал бы, что живет нынче Саша путаной, незадачливой жизнью, что от Жени она ушла и что забыла все святое на свете и всех — и его, Трофимыча, и родную сестру Марию и даже Андрейку, и что Сторожев, наверное, ее все-таки не любит. Такой узел завязала она сама, и распутывать его придется самой же, но как это сделать, ты не знаешь ли, милый Трофимыч? Ты такой большой, такой умный мужчина, ты живешь ясной, не путаной жизнью, но не знаешь ли ты, как это сделать — распутать чужой узел? Нет, пожалуй, не знаешь и ты. И никто посторонний не знает, как начинаются в чужих семьях эти тугие узлы и как их потом распутать. Порой слезы отпускали Сашу, и тогда от ладоней Трофимыча опять приходил этот запах солярки и сыромятных вожжей, и хотя эти ладони были жестки и короткопалы, они все равно чем-то напоминали те ладони, другие — тонкие горячие ладони Сторожева. Наконец Саша успокоилась и в тот же миг почувствовала, что словно бы знает теперь, как, с какого конца подступиться к своему узлу, чтоб начать его развязывать.

— А меня ведь ждут, возле кузницы дожидаются. Приезжие, шефы, — сказал Трофимыч и побежал порожками вниз. Но вдруг остановился и с простецкой улыбкой добавил: — А ты, Саш, не больно-то здорово переживай. Все перемелется, все. У иных стариков за их длинную жизнь и не такое случалось, а ведь пишут да еще и радуются.

Эти слова крепко успокоили Сашу, но и без них она уже поняла, что что-то в ее жизни начинает меняться, и меняться к лучшему. А вскоре прибежал Андрейка, Саша искупала его, и когда он, голенький, вертелся у нее на коленях и в особенности потом, когда он впился в нее ручонками и сказал свое решительное: «Мама, я буду любить тебя всегда!», Саша ощутила в нем такую могучую опору, опираясь на которую она вынесет в этой жизни все.

И, нежно прижимая к себе сына, Саша думала уже о том, какая неповторимо прекрасная, какая это великая штука — наша жизнь!

А наутро у нее с Андрейкой случилась неожиданная игра. Крутым косогором они поднимались на Каменный холм. Поднимались медленно и все равно упарились. Саша переплела над головой руки, и ветер загулял под платьем, приятно остужая тело.

— Мам, ты ловишь ветер? Я смотрю, ты пальчиками над головой перебираешь, и сразу догадался, что ловишь ветер.

— Ну да, конечно! Ты угадал, — Саше очень понравились фантазии сына.

— Мам, научи и меня.

— Это мы сейчас, сынок, сейчас, — и торопливо скинула с головы косынку, взяла ее за два угла, Андрейке оставила третий, и они, слегка пригнувшись, повели ею над травой, как бреднем. Ветер дернул косынку, натянул, раздул. — Держи, сынок!

— Я, мам, замотал угол на палец. Вишь как? А ветер-то уже попался. Клавдя, Клавдя, мы поймали ветер!

Саша взглянула на сына и чуть не выронила косынку; такой же горячечный блеск радости она уже видела в других глазах, в глазах Сторожева… там, на краю буерака, у «запретной зоны». И сын сделался ей еще роднее, и она осыпала его поцелуями.

К ним подлетела Клавдя Наташина. До этой минуты она держалась в сторонке, шла с ними, но вроде бы и сама по себе, но вот услышала удивительную новость и подлетела. Бегло оглядев, смекнула, что к чему, засмеялась.

— Кто ж его ловит, ветер? — трезво спросила Клавдя. — Ветер не ловится.

— А вот ловится, и мы поймали, — сказал Андрейка упрямо.

— Поймали?

— Поймали!

— А фигу не хочешь?

— Поймали!

— Ну тогда покажи, где он, твой ветер? Какой он? Дай его подержать.

Андрейка посмотрел в раздутую косынку, кинул взгляд вослед шуршащей траве и вдруг остановил глаза на матери — да такие растерянные, что Саша рассмеялась.

— Ничего, сынок, еще поймаем!