— Она у меня и правда здоровая… свекровь, — зашептала Лидочка.
Вадим кинул вожжи и взял ее на руки.
…Витой и хваткий, растет по берегу хмель. Крепко обвивает он прутья тальника от земли до макушки, покачивается вместе с кустом все лето, а осенью звенит, просится к бабам в плетухн: «На, бери меня». И таким же цепким хмелем обвила Вадима Лидочка.
— Дура я, дура, — шептала она после всего.
И щурилась, и зрачки у нее были с острие иголки.
— Дура я, дура…
В сотне шагов от Зябловки, за старыми, избитыми ветром ветлами, узкой проточиной начинается Алехин дол. Постепенно в ширину разрастаясь, он убегает к реке. Один скат дола стекает круто, другой пологий, с лошадиным выездом. Дол этот вклинился в хлебные поля, поэтому скотину в нем не пасли. Траву там косили косами, после покоса по всему долу на все лето густо поселялись копны сена, осенью их свозили на зады изб, вершили в стога у сараев.
Едва успевало темнеть, Вадим уходил в дол, садился на копну и прислушивался. С недалекой реки приносился лягушачий гвалт, в кустарнике флейтовала иволга, на тысячи ладов заливались соловьи. Но Вадим почти не слышал их песен, он ловил другие звуки. Вот сухо зашуршала щетина скошенной травы, и над выпуклым скатом на фоне светлого неба объявлялся силуэт женщины. Тогда Вадим тихонько свистел, и женщина бежала к нему.
— Заждался? Свекровь, глухая кочерыжка, битый час крутилась на постели. Зато теперь можно хоть до самого солнца, заснула.
Как-то при такой вот встрече Лидочка торопливо пихнула Вадиму под мышку мягкий сверток.
— Что это?
— Джемпер. Сама вязала. День-то нынче вон какой, с работы придешь, и пока солнце закатится, еще полдни остается. После работы и связала.
— Ни к чему это!
— Носи-и. Не примеряла, а как раз будет: я всего тебя на память знаю… Вот тут, на груди, два черных оленя с рожками. В газете такую картинку вызрила… Людям говори, купил, мол.
— Может, лучше ему… мужу, надо оставить? Может, так лучше?
— Это уж не твоя забота, понял? И когда мы вдвоем, третьего не задевай. О третьем вспоминать негоже. Вот!
Еще не взошло солнце, а Вадим — купаться пошел. Полотенце кинул на куст чилиги, а сам с разбегу — в воду. Эх, хорошо! Глянешь в глубину, а там с испугом разлетаются мелкие рыбешки, головастики всем телом вертухаются. Жук водяной и тот озадачен: замер на месте и усом не шевельнет.
Потом он полотенцем растирался, и в такт его движениям шаткая мостушка под ногами чмокала по воде, да так звонко, будто и на том берегу, за стеной тростника, тоже кто-то стоит на мостушке и полотенцем растирается.
В это время его окликнули. Кто бы это в такую рань? Руслан.
— А я, видишь ли, из больницы иду.
— Руслан, человек ты мой, здравствуй! Зачем же ты пешком? Я бы и сам за тобой съездил.
— После такой лежки прогуляться надо.
— Что врачи-то говорят?
— С месячишко на больничном отдохну — и на старое место.
Солнце уже встало в полдуба и подбирало росу. Утро было ясное. Почти все лето так: с утра солнце, к полудню откуда-нибудь облака нахлынут, в тучи соберутся, в иной день гром погарцует, но чаще без грома опускались на поля теплые косяки дождей.
Диво творилось на полях. Дня три назад Вадим набрел во ржи на примятую круговину… Замечал он не раз: вечерами водит сюда цыган Шуру. «Черти безразборные! Нашли место… Надо сказать Михасю». А нынче — «распрямись ты, рожь высокая, тайну свято сохрани!..» Вадим не нашел ямины — поднялась рожь, осилила.
Год обещал обилие. Ячмени только начинали желтеть, а уже к земле сутулились: колос будто картечью набит. Даже на загубленном по весне «рубакинском» массиве ячмень поднялся на славу.
Однако и сорняки не дремали. По кукурузе и парам выметывал из земли мясистый в листу осот, кулигами стелился пырей. Трактористы ругались на чем свет стоит: бессмысленной их работе не будет конца и краю — сорняк пер и пер. Один Женька Рубакин был полон радости: работенки привалило! Не мешай дожди, он бы и с поля не уходил. Вчера дождя не было, и Женька, отработав полный день, остался еще и в ночь.
Вадим вышел на пшеницу. Откуда-то взялся ветер, зелень колыхнулась, зашумела. И тут незаметно для себя Вадим завел песню про широкую степь, довел песню до конца и в это время оказался на взгорке. Далеко, километрах в двадцати, во всю просторную сиреневую долину распласталось большое село Марьевка, по другую сторону на таком же удалении виднелась Чернава. А пространство меж этими селами и дальше — это разлив хлебов. Июньское родное Заволжье! Благодатный, изобильный край! Зелень, зелень, сплошь зелень — до самого неба. Лишь кое-где осколком стекла блеснет пруд, напомнит о древности межнольпый столбик, и опять хлеба…
И тут Вадим увидел Женьки Рубакина трактор. Трактор глупо кружил на месте. Ветер дул в ту сторону, казалось, что у трактора отказал мотор, но какая-то непонятная сила водит его по кругу. Сам еще не зная, что там произошло, Вадим бежал к трактору и кричал непонятное:
— А-а-а-а!
Откинувшись к спинке кабины, Женька спал сидя, обе руки застыли на рычаге поворота. «Ну, брат! Ну-ну…»
Вадим вздохнул облегченно, потом отвел трактор на край поля и заглушил мотор.
В середине лета уже дипломированным агрономом вернулся из института управляющий отделением Алексей Ильич Мешков. Дня через три его вызвали в райцентр, где Мешков, не колеблясь, согласился работать председателем колхоза в отдаленном селе Надеждинке. Уборочную Вадиму Колоскову пришлось встречать бригадиром и управляющим в одном лице.
Год, как и ожидалось, оказался намолотным. Вадим объезжал всклобученные дождями и ветром хлеба, опасался, что и пол-урожая снять не удастся. Но комбайнеры умудрялись стричь поля низко, чисто вымолачивали зерно из литых неподъемных валков. Помидоры в тот год тоже уродились на диво. Наполнив алым грузом плетухи, женщины поднимали их на плечи, изогнувшись под ношей, относили к машине, а в передышках гуртовались в кружок, пестрели платками и юбками.
— Чтой-то квелая ты нынче, Марья?
— Телок объелся, всю ноченьку не спала.
— Лазурного ситцу себе на смерть взяла, — сообщила Пелагея.
— Износишь еще, дура!
— Клавка у Вишняковых будет, видать, очень красивая.
— Красивые всегда в девушках рожают.
Со стороны Зябловки показался верховой. По тому как картинно — «с почерком» — держался он в седле, Вадим издали узнал Руслана.
— Вадим Палч, там чужих начальников понаехало — страсть. Чевой-то ко мне в шорную заглядывали, а сейчас в зернохранилище роются. И сам Щаулов с ними. Тебя велел найтить.
— Скажи, скоро подъеду.
Щаулов Денис Петрович был старший агроном совхоза. Вадим не любил встречаться с ним и потому не спешил. Как-то Щаулов, улыбаясь и глазами играя: «Вы, коллега, я слышал, устроились… Видел я эту солдаточку. Оч-чень недурна». Ничего не ответил ему Вадим, но с тех пор разговор с ним только по делу.
Из открытой настежь двери зернохранилища валила пыль. Слышалась стукотня ведер и шорох пересыпаемого зерна.
— А кто здесь управляющий?
— Управляющего пока нет, временно за него бригадир Колосков… Так, мальчишка. Очень несерьезен.
— А что ж вы его терпите?
— Директор у нас нерешительный, к сожалению.
— Яков Петрович-то? Да вы что?..
Слыша этот разговор, Вадим издали бросил «Здравствуйте», а в хранилище не пошел.
Из темноты, отряхивая пыль, показался Щаулов, а за ним незнакомый мужчина.
— Вот заявление, Вадим Палч. От рабочих вашего отделения, — говорил Щаулов, развертывая на ходу бумагу. — Пишут, что хлеба у вас оставлено лишка. Обязаны проверить. Спешим, вынуждены были начать без вас.
— Стало быть, обыск?
— Не обыск, а…
— Без меня начали, без меня и кончайте.
И пошел, чувствуя в себе незнакомую дрожь.
— Вернитесь! — крикнул вдогонку Щаулов. И тише — тому, незнакомому: — Видите, какие номера выписывает.
Тот промолчал.