— Вот ты, Владыкин, съездил в деревню с пользой, поправился, помолодел, и этого дела так просто оставлять нельзя, это надо отметить… Сейчас я притащу своего Нечая и кое-что еще.
Нечаевы не заставили себя ждать, заявились через минуту. Макс, пощипывая усы и улыбаясь, шел впереди; Оля держала руки за спиной, и вид ее был такой: «Угадайте-ка, что у меня?»
— Угадайте-ка, что у меня? — спросила Оля и, ответа не дожидаясь, поставила на стол пузатую бутылку в плетеной корзиночке. — Мы здесь, как видите, тоже не тратили времени попусту.
Макс обласкал жену влюбленным взглядом.
— У нее командировочка подвернулась в винные края, вот мы и учли.
— Вы посмотрите, какие у меня конфеты, они тают во рту. — Оля высыпала на стол ворох конфет в обертках с иноязычными буквами. — Чур, наши коньяк и конфеты, а ваши яичница и все остальное.
Женщины удалились на кухню готовить закуску. И здесь, за совместным занятием у них случился всем известный в таких случаях разговор приятельниц, давно друг друга не видавших, когда обеим хочется рассказать обо всем сразу, да ничего не получается: перебиваешь друг друга и не замечаешь, что перебиваешь.
Уже высвечивало по рюмкам вино, и Оля, пробуя на вкус шипящую с пламени яичницу, ойкала, когда пришли Барковы — Неля и Володя, до смешного одинаково худосочные. Завидя их, Женя весь просиял: Барковых он любил давно и преданно, особенно Володю. Вместе они кончили училище и уже несколько лет вместе работали.
Барковы тоже принесли вина. После первой рюмки дружно принялись есть, после второй запели.
Саша запела тоже, и ей привиделся просторный за Мостками луг, догонячки с Андрейкой по высокой овсянице. Не стало ни комнаты с зеркалами и жаркой люстрой, ни стола, ни застолья.
— Дружнее, ребята, дружнее! — из далека-далека слышался Олин голос. Песня тянулась нестройно. — Может, другая пойдет лучше?
Стали перебирать, какую бы песню спеть, но любая песня кем-нибудь да отвергалась по причине старомодности или же потому, что надоела по прошлым вечеринкам.
— Опять он со своей «Рябинушкой». Может, еще «Репку» затянешь? — вскричала Оля. — Саша, ну до чего ж твой Женька… он законченный, как бильярдный шар. Уж лучше давайте станцуем. Где магнитофон?
Тучными бедрами она стала раздвигать кресла, толкать к дивану стол; лицо ее пылало жаром.
А у Саши перед глазами все стоял неохватный луг. Убирая со стола посуду, она уронила тарелку, и — вдребезги.
— К радости! К счастью! Го-рько! Целуйтесь, Владыкины! Вы приехали из деревни — это все равно что из свадебного путешествия. Ах, вы стесняетесь? Тогда буду целоваться я. Ма-акс, Максимушка мой милый, давай сюда свои крашеные усы.
«Вечно-то распрыгается наша Оля. Зачем?» — рассеянно подумала Саша и стала вглядываться в каждого как бы заново. Что бы ни начал кто-нибудь говорить, она уже вперед знала все остальное. «Макс, ты опять пускаешь мне в лицо дым». Сейчас Оля добавит: «Какое идиотство, или ты не понимаешь?» И ведь точно: Оля сказала именно это, слово в слово…
«Я становлюсь привередливой. Может, я старею?» — подумала Саша.
— Макс, милый ты мой Максимка, кой черт навязал тебя на мою душу?
А через минуту Оля уже плакала. Возле нее заувивались Макс и Женя, поднесли ей холодной воды, но Оля, капризничая, повторяла одно и то же: «Уйдите, уйдите, уйдите!»
И тут Саше подумалось, что все это было у них вот так же и десять лет назад, и двадцать, и сто. И самой-то ей, Саше, не двадцать семь, а уже пятьдесят семь, а то и целая сотня.
— Ребята, милые, мне отчего-то нездоровится сегодня. Может, выйдем погуляем на воздухе?
Тут все вспомнили, что пора спать, и разошлись по домам.
А Саша опять подумала: может, она стареет? Закрывая дверь за гостями, она подумала, что завтра после долгого перерыва пойдет опять на работу, и этим утешилась.
Полумесяцем изогнулась аллея узкоплечих пирамидальных тополей. Ходить этой аллеей все равно что ходить по светлому коридору с высоким потолком и длинными вытянутыми окнами: столько простора над головой, свет, торжественность. Радоваться бы на такой аллее, но ходят по ней все больше с хмурыми лицами: к хирургическому корпусу, к присадистому, даже с виду тяжелому зданию, ведут эти красавцы тополя.
Сашин путь лежит мимо них. Корпус нервных болезней, где она работает, затерялся в глубине больничного двора, за акациями и сиренью. За отпуск Саша крепко соскучилась по всему знакомому и пришла на работу раньше положенного часа, чтобы на обширном больничном дворе увидеть все перемены, какие всегда случаются, если уезжаешь надолго. Она даже выбрала для себя не асфальтовую аллею, прямую и короткую, а земляную тропку и шагала по этой тропке расслабленно, неторопливо и осматриваясь вокруг. Но тут наперерез Саше из-за куста выскочил человек в больничной пижаме. Он глянул на Сашу мельком — как смотрят на досадную помеху и сейчас же скрылся. Саша улыбнулась про себя: беглец! Знакомая картина…
Больничные запахи в корпусе показались Саше необычайно резкими, а потолки — ниже. И только в сестринской ничего не изменилось. Годами на том же месте стоял, рассохшийся шкаф, годами тускло отблескивал со стены осколок зеркала. И годами, вываривая шприцы, булькала на электрической плитке вода.
Увидев Сашу, с притворной радостью взвизгнула Люся Трушина, палатная сестра, холостая девушка. А старшая сестра Таиса оглядела Сашу с головы до пят.
— Вернулась? Вот и слава богу, все будет полегче.
Слышала ли Саша новый анекдот про медиков? Ну тогда, мол, послушай. И пока Саша прибирала в своем столике, Таиса, сама себя поощряя смехом, рассказала две непристойные истории… Говорили, что в свое время Таиса была худенькой и резвой, но теперь в это не верилось. С годами фигура ее раздалась, живот отяжелел, и ходила Таиса по больнице с важностью теплохода.
Глянув на себя в осколок зеркала, Саша бодро изготовилась к делу — разносить лекарства и кислородные подушки, отсчитывать порошки и записывать назначения врача.
В десятой палате зажились двое, оба шоферы, оба с простуженной поясницей. Они обрадовались Саше, и она им тоже обрадовалась. Все другие в ее палатах были новые. Тот, которого она встретила — беглец-то! — тоже оказался у нее, в восьмой палате. Сидя на койке, он мельком взглянул на Сашу и углубился в свое дело. На коленях у него лежал какой-то планшет не планшет, плоский ящик с прорезями и белыми кнопками. Человек нажимал пальцем на кнопку, внутри ящика что-то срабатывало, щелкало, и он смотрел в прорезь.
«Сторожев», — прочла Саша на его бирке. И чуть ниже латынью — диагноз.
Вокруг него на постели и на тумбочке — листы бумаги со столбцами слов и цифр; толстая тетрадь и книги лежали вразброс, таблетки положить некуда, и Саша спросила, где ей оставить лекарства.
Он неохотно оторвался от своей щелкалки. И хотя смотрел он очень внимательно, Саша была уверена, что он ее не увидел: взгляд его был неосмыслен, он был там, в своем деле.
И потом сколько ни заходила, сколько ни заглядывала Саша в восьмую палату, Сторожев сидел в той же позе — со свешенными на глаза волосами и с этой щелкалкой на коленях. Перед обедом его пригласили к телефону, и она слышала, как он твердил в трубку: «Так и передай шефу: в Жаксы-Гумар еду сам, и только сам, понятно?.. Это мое дело… О, да ты меня, оказывается, плохо знаешь: сбегу — и все дела».
Потом к нему приехал толстый очкарик, и они о чем-то спорили на скамейке под окном, и опять Саша услышала это нерусское слово «Жаксы-Гумар».
Сторожев и на второй день сиднем сидел, и на третий. Сидел, что-то записывал и без конца щелкал.
«Дни и ночи работает, так и в самом деле можно свихнуться… Что у него за щелкалка? Для чего она?»
Сама того не замечая, Саша смотрела на Сторожева все чаще, и вот однажды, приглядевшись, подумала, что где-то она его видела.
«Кого он мне напоминает?.. Ой, что это я остановилась на пороге? Больные сейчас же что-нибудь подумают. И обязательно нехорошо подумают».
Разносила обед, отсчитывала порошки, а думала все о своем: где она его видела?