Выбрать главу

«Он же вылитый Трофимыч! — как будто бы сказал в ней однажды кто-то, но сейчас же стал возражать: — Да нет! Не должно быть… Не похож».

И снова, прохаживаясь коридором, она замедляла шаги перед восьмой палатой, заглядывала в угол к окну, где его койка, неслышно заходила в палату и тайно высматривала Сторожева всего — и спереди, и со спины, и сбоку. Какой уж там Трофимыч! Тот большой, весь литой, ровный. А у этого плечи хотя и не узкие, но сухие. У Трофимыча ладони вроде лещей — круглы и увесисты, а у Сторожева они тонки и длиннопалы. Этот волосом темен — Трофимыч белобрыс. Ничего общего! Однако стоило выйти, как опять начиналось это непонятное: Сторожев и Трофимыч совмещались в одно. Саше даже подумалось однажды: заговори Сторожев, и первое, что она от него услышит, это любимую присказку Трофимыча: «Леший тя подмикитки».

В тот день перед уходом домой Саша узнала о Сторожеве все, что можно узнать из истории болезни: сколько ему лет и где он живет, что у него за работа и как давно он болен.

4

Утренний обход шел своим порядком.

— Что-то вы, дорогой товарищ, того… С вашим заболеванием поаккуратней надо. Травма черепа есть травма черепа, пускай и старая. Встаньте-ка.

Сторожев встал, и рядом с ним сухонький старичок Филипп Николаевич показался и вовсе маленьким.

— Пятки вместе, носки тоже вместе. Закройте глаза, руки вытянуть перед собой.

Сторожев усмехнулся: знакомая, мол, волынка. А Филипп Николаевич между тем глянул на тумбочку, заваленную книгами, и усмехнулся тоже.

— Нынче все в науку подались! Мода века…

— Ругать науку — тоже мода века.

— Я не против ученых, не против. Только не слишком ли много их нынче?

— Их слишком мало, доктор!

Потом у них произошел короткий спор-перепалка. Филипп Николаевич — они, мол, ученые эти ваши, на горе человечеству атомную бомбу изобрели. А Сторожев ему — вот и хорошо, говорит, что изобрели. Саша тут даже головой покачала — гляди-ка дерзкий какой! Все у него наперекор…

— Бомба эта опасная игрушка, никто не спорит. Но она же и отрезвитель хороший… Для горячих голов!

Филипп Николаевич слушал, согласно кивал, а взгляд его поскучнел, он глядел на собеседника все строже.

— Саша, покажите-ка больного окулисту еще раз. Мне не нравится его глазное дно. И вот еще что — заберите его бумаги, снесите их под замок. И эту балалайку унесите тоже.

Сторожев попытался было отстоять свою «щелкалку», но Филипп Николаевич был неумолим.

— Никаких книг, никакой балалайки, никакой писанины. Из передач — крепкая мужицкая еда. Лежать и думать о футболе…

Сторожев смиренно кивал врачу, но Саша видела, что смиренность его — притворная! Пока он с Филиппом Николаевичем вот так — то явно, то скрыто — пререкался, Саша успела разглядеть его хорошо. Лицо его ужасно неправильным оказалось — с кривым носом и неровными по высоте бровями; глаза у него зеленые, а улыбка очень молодит его; при быстром разговоре Сторожев слегка заикается. А какие беспокойные у него руки! Когда Саша собирала его бумаги, эти руки барабанили по тумбочке, шарили в карманах, как потерянные.

И, глядя на эти нервные длиннопалые руки, Саша еще раз удивилась: с чего ей вздумалось сравнить его с Трофимычем? Ничего общего! Эту похожесть она придумала сгоряча, вопреки здравому смыслу. Но для чего?

5

Сестрам, которые помоложе, больные любят говорить любезности. Поначалу их комплименты кружат голову, однако довольно скоро надоедают, и их пропускаешь мимо ушей.

В свое время Саша Владыкина все это пережила. Однако после возвращения из отпуска комплименты сыпались на нее со всех сторон, валом валили, и под благодатным дождем этой полуистины-полулести Саша и вправду стала замечать, что с нею словно бы началось что-то новое или же повторяется очень-очень знакомое, но такое давнее, что успело забыться. Ловчее облегал плечи халат, легче стала походка. Разносила ли больным лекарства, сопровождала ли на обходах врачей, она мысленно подгоняла себя и всех: «Скорее! Ну скорее, что ли! Опять этот Петров собрал вокруг себя консилиум, вечно-то он плачется!»

И вдруг спохватывалась: «А куда я, собственно, спешу? Отчего меня носит, как ветром былку?»

И однажды Саша подкараулила, куда это она все время спешит. Едва случалась свободная минутка, она почти бегом помчалась к белому своему столику в сестринской. Крутнула ключом, выдвинула нижний ящик — и вот они эти его бумаги. Осторожно, опасаясь, что не попадет на табурет, Саша присела и прикрыла рукой глаза.

— Ну чего ты там копошишься? — осердилась Таиса, старшая сестра. — Лекарства разносить пора!

— Отпусти меня, Тане Федоровна, домой. У меня отчего-то все из рук валится.

— С Женькой, значит, поцапалась! Ладно, иди, а завтра меня подменишь.

«Сторожев… Неужели? — думала она по пути домой. — Нет-нет!»

Ни о чем она с ним не говорила, ничего она о нем не знает, а стало быть, все пустое. «Это семнадцатилетних завлекают глазками, а мне-то уж…» Она попыталась вспомнить, какие глаза у Сторожева, но как ни старалась, не только глаз — лица его вспомнить не могла.

«О чем же тогда разговор? Это какой-то шальной случай, затмение ума».

Но сейчас же снова и снова вспоминались ей счастливые минуты, когда, торопясь-горячась, она подходила к своему корпусу, накидывала на ходу халат и летела из раздевалки наверх, надеясь встретить Сторожева еще в коридоре. А потом — притихшая, ощущая в груди холодок, заходила в восьмую палату, старалась не смотреть на него, но видела только его.

Ей захотелось посмотреть, где он живет.

От трамвайной остановки к его дому шла она украдисто, словно бы кто-то мог догадаться, куда это она идет и что при этом думает. В незнакомый подъезд вошла, чуя в висках невнятный тук, как от вина.

Вот она, его дверь, — обычная, не лучше и не хуже любой другой. Саша замедлила против нее шаги, прислушалась и едва удержала себя, чтоб не потрогать дверную скобу. Потом — не стоять же перед дверью! — она поднялась на площадку между этажами и остановилась у окна. Прямо перед нею стоял планетарий, голубенькое строеньице с куполом. «А что за этим куполом?» — и поднялась этажом выше.

Так, с этажа на этаж поднимаясь, взошла она до чердачного помещения и отсюда залюбовалась на крыши. С печными трубами — то длинными, то присадистыми, с вителью антенн, голубые, зеленые, розовые, холодного цинкового литья и цвета земли — крыши устилали собой все пространство впереди. Они лежали ровно, сплошь, по ним, казалось, можно было гулять так же привычно и просто, как по лугу или по площади или полевой безлюдной дорогой.

…«Отчего этот парень так на меня смотрит? Он что, догадывается, где я была? А вон и другой посматривает с ухмылочкой. Может, я задумалась и о чем-то проговорилась?.. Боже, как много народу, некуда деться». И вышла из трамвая, не доехав до дому.

Но и на тротуаре были все те же люди-люди-люди. И все толпятся, идут туда, идут сюда, встречаются и обгоняют, задевают плечами и сумками, заглядывают тебе в глаза. И чего бы им заглядывать? Может, у меня на лице сейчас что-то такое, о чем догадается и Женя? Нет, сейчас я домой не могу.

Кривая немощеная улочка привела ее на окраину, к кладбищу. Могилы без оградок и памятников, покосившиеся трухлявые кресты, и вдруг часовенка с золоченым крестом, возле которой паслись куры.

Саша привалилась спиной к ветелке, ветелка, качаясь, тихо поскрипывала, пошумливала листвой, навевала сладкую грусть. Интересно, что сейчас делает Сторожев? Заскучал он без своих бумаг и без щелкалки. «И вот опять я о нем… Зачем? Такое случается, говорят, только в недружных семьях, а мы-то с Женей… мы ведь живем хорошо, и я его люблю. Ведь люблю?» И вдруг забеспокоилась, а еще через минуту ее охватила паника. Саша уже готова была бежать снова в город, на люди, но тут из часовенки вышла старушка с ситом: «Гульки, гульки, гульки». На ее зов из-под карниза часовенки, из-за ограды и отовсюду налетели голуби. И пока птицы клевали, а старушка сеяла им пшено и хлебные крошки, о ее ноги все время терся дымчатый котенок. Он и убежал следом за хозяйкой в часовенку, играя на ходу и подпрыгивая. Это Сашу развеселило, и домой она шла успокоенная.