Евгений просто шел мимо — подобно тому, как Аристид Иванович шел мимо жизни, — но оба они, встретившись друг с другом, разминулись со своей судьбой. Аристид Иванович всегда знал, что его судьба предрешена, но он ошибался. Он вообще знал все (все, что можно узнать, просидев сорок пять лет в невинных дебрях библиографии), поэтому ничего, кроме ошибок, не совершал.
Он занимался тамплиерами, прочел целую библиотеку на семи языках, что-то отрывочно написал — и бросил. Он заинтересовался догреческим субстратом, годы провел в изучении сомнительных корней — и охладел. Он мог и умел все, что мог и умел профессорский состав филфака в своей совокупности, и не сделал ничего. Он постиг учение гностиков о мистическом значении букв. Он был бесплоден в лучших традициях совершенной учености. Труды современных ученых он не читал; его безжалостный, безнадежный взгляд замечал только ошибки. Стремление к абсолюту уничтожило его существо так же, как уничтожило способность созидать. Приложилась и этнография: ужасна судьба перфекциониста в России. Это был тихий, очень вежливый человек, в общем и целом невыносимый. Под конец он пришел к манихеям и на этом этапе попал в сугроб и в наше жестокое повествование.
Евгений проводил его до дому, зашел выпить чаю, а потом зашел еще и еще. Аристид Иванович жил в маленькой комнате огромной коммунальной квартиры. Никогда прежде Евгений не видел такого количества книг и в таком беспорядке. Книги высовывались из всех щелей, как тараканы, свисали с потолка, как пауки; к чему бы вы ни прикоснулись, оттуда падали, ползли, лезли книги, на что бы вы ни сели, оно разваливалось под вами грудой книг. Вот видите, стоит стул? Вы думаете, о бедный наивный друг, что это такой стул —пусть старенький, страшненький и не очень чистый, на который можно в случае жестокой необходимости присесть и потом, здорово живешь, встать? Ау-вау, да не садитесь же, что за зловещая тяга к эксперименту на личной шкуре! Давайте руку. Все в этом хламе давно перестало быть собой — или, иначе, очистилось от себя под толстым слоем времени — мутировало — пресуществилось, — словом, это уже не стул, а его идея… а после вашего эксперимента, увы, даже не идея, а так, пролегомены к какой-то будущей метафизике.
Ну, пофантазируем? Аристид Иванович — с виду обычный старичок, пусть и с придурью, а на деле чернокнижник и злодей, каких мало. Посмотрит — как плюнет, дотронется палочкой — и сам ты теперь палка. Подул — тоже что-то такое сделалось. (Палочка Коха? Как вы все буквально понимаете.) Покопается в своих ужасных книжках — и кого-то на следующий день закопают в землю в густом лесу, на другом краю географии.
Жизни не хватает саспенса. Когда у вас на даче сперли мешок корнеплодов — или свинтили колеса машины — нежного возраста херувим метнул из окошка какую-нибудь гадость — треснул и грозится рухнуть дом — где-нибудь навернулся очередной самолет — врач пробормотал или с улыбочкой отчеканил диагноз — менты, наконец, неудобосказуемо обидели — это все не саспенс, а сами знаете что. В жизни нет места высокохудожественному ужасу, так в ней все смазано, размазано и некрасиво. Жизнь взяла себе картошки и окошки, неудобосказуемый страх, а ужас, со скрученными за спиной руками, препровожден в кинематограф: там и берет зрителя настоящая жуть, когда все такое, и странно сквозит в затемненных высоких залах какого-нибудь палаццо, и улыбаются нежно прекрасные психопатки, и бледное печальное зло бродит на высоких каблуках в пустом узком проулке. А уж как весело представить, что разумный, мирный, из ряда вон выходящий библиограф может в любой момент, по настроению, обрушить громы и молнии, растерзать, растоптать, скормить крысам. И ничего этого, в силу нам не известных причин, не делает. Но может.
А кроме книг, Аристид Иванович владел также рукописями: арабскими, коптскими и такими, которые были написаны странными знаками, не принадлежащими ни одному из известных языков. Острый, едкий запах пыли, старой бумаги, переплетов и чернил стоял в комнате, как большой засохший букет, торчал во все стороны печальными жесткими иммортелями — тяжелый и безжизненный запах литературы.