Кстати, знаете, вы ошиблись, говорит Аристид Иванович. Это не Евсевий. А? — говорим мы. Что? Где? Вы процитировали недавно — о том, почему можно, по мнению автора, опустить доводы против манихеев, — но это не Евсевий, это Анна Комнин. У меня еще тогда возникло подозрение, и я проверил. Вот, запишите: “Алексиада”, кн. 14, 8.
Вот зануда.
Аристид Иванович просыпается рано и долго-долго лежит, глядя в темное смутное окно. О чем он тогда думает, этот человек с бесцветными губами, глазами и волосами. У него наверняка где-то что-то болит, да не где-то, а в очень многих местах. Должно быть, он прислушивается к движению боли и старается угадать, как двигаться ему самому: шевельнуться — повернуться — привстать — изменить положение ног — переместить руки — передвинуть голову — словно это не голова, руки, ноги, а части грубого, дающего сбой за сбоем, совершенно непонятного в своей примитивности механизма. (Как если бы специалист, например, всю жизнь чинил часы, а на старости лет ему поручили починить примус.) Позвольте, а у кого не болит? Чуть только отцветет юность, человек приучается смотреть на собственное тело как на присосавшегося к его личности паразита: то оно толстое, то больное, то просто не такое, как было. Это легко сказать, что старость сильнее уродует душу, чем тело. Душу-то, слава Богу, не видно. Морщины видны.
Насчет морщин: вообще-то интересно, кто и как целовал эти сухие губы. Вы про Аристида? Но это же смешно, изысканный друг, какие поцелуи с таким именем, даже уменьшительного сделать нельзя: Арик? Стенька? Он обрел приятную подругу жизни в Анне Комнин или еще в чем-то мумифицированном, нелепом, нетленном. У него на письменном столе много всяких интересных вещичек, пусть и чувства — вещь тоже изящная и хрупкая — лежат в аккуратном гробике между плевательницей и чернильницей (старик пишет на старый лад и чуть ли не по старой орфографии). Впрочем, это уже так, вроде памятной медали: любовь, которая иссушила самое себя.
А ведь вопрос о болезнях можно повернуть иначе: личность съеживается по мере того, как пухнут легкие. Хваленое “я” выходит сквозь кожу смердящим потом страха и покидает нас навсегда — и вместе со страхом уходит все остальное, потребность в чувствах, к примеру. Останутся только метастазы высокоорганизованного сознания — потому что хоть что-то, хотя бы раз в поколение, должно выпасть в сухой осадок, когда болезнь выпарит из жил и костей отравленную жизнь.
Чепуха какая-то! Он же не сифилитик? Еще чего; невинный, как голубь, человечек, и недуги у него невинные. Твердый шанкр видел на картинке в медицинской энциклопедии, но это было давно. Зря вы Т. Манна начитались. А, “Доктор Фаустус”! Как, по-вашему, с Ницше действительно такая штука приключилась? Ну, прогрессирующий паралич с ним определенно приключился. А красивая гипотеза о связи венерических болезней с гениальностью — или пакт с дьяволом в обличии бледной спирохеты — чтобы потом заниматься экзорцизмом посредством брома — хм, хм. Всякое бывает.
Ужасна судьба перфекциониста в России. Его встретят смехом и проводят проклятьями, вослед ему полетят камни, палки, грязь, грубые слова, судебные постановления, осколки, клочки и шматки и искореженные детали всего того, что он долго и тщательно мастерил. Его будут травить в газетах, на него напишут доносы, ему наставят рога, им напугают детей, память о нем уничтожат. Вызовет ненависть каждая ровно и изящно написанная буква, каждая аккуратная строчка на одежде, каждое отчетливо выговариваемое слово, все, что красиво, добросовестно и надежно сшито, состругано, собрано, склеено, построено, выращено, расчислено, расчищено, и все, сделанное так, чтобы можно было сказать: “Лучше не бывает”.
Стойте! Да почему? Почему!!! По кочану!!! Ждут, что с неба упадет, а когда действительно падает, принимают за говешку, на помойку двумя пальцами выносят драгоценные предметы роскоши. Но почему? Они любят лучшее, но не любят лучших, да и лучшее на самом деле им без надобности. И больше не спрашивайте.