Выбрать главу

Но в XVII веке они не были непристойными и трактовали исключительно галантную любовь. Ведь роман что такое? Это вымышленная любовная история, искусно написанная прозой для удовольствия и назидания читателей. Главная цель его — показывать добродетель вознагражденной, а порок — наказанным. Но поскольку ум человека естественно противится поучению, а самолюбие заставляет его восставать против назиданий, нужно заманить читателя наслаждением, смягчить суровость наставлений изяществом примеров и исправить его недостатки, осудив их в другом. (Зри “Трактат о возникновении романов” Пьера-Даниэля Юэ, 1666.) Многие, впрочем, утверждали, что романы больше развращают, нежели исправляют, нравы — и вообще, это пошло, гадко; допустим, дешевле, чем играть в карты, но и безнравственнее, потому как тут утонченная безнравственность, практически новейший имморализм. Метафизический люэс так просто не выпаришь — пусть потом защитники галантности рассказывают, что виновата не книга, а дурные наклонности читателя. Да наклонности, может, всю жизнь бы в нем продремали и не моргнули, если б не ваши изящные примеры! Вот варвары! — сердятся защитники. А все потому, что вам тонкие чувства страшнее добросовестного разврата, так и скажите. А что? Где тонко, там и рвется.

о Т. Д. Лариной

Да чего там! говорит Пьер-Даниэль. Романы воздействуют всего-то на воображение — экая важность, — и если потрясают какую-нибудь слабую и плохо защищенную душу, понуждая ее любить, то ведь не более, чем любить в мечтах. Ну что такое мечта — ерунда, бабочка (желательно насаженная на булавку). И бедное бархатное тельце воображения — крылышки, пыльца, чья-то коллекция. Несерьезно. Да и кто поверит, что быстро ветшающие странички могут заменить все; что влюбиться в обман страшнее, чем уступить бессовестному совратителю; что жизнь Т. Д. Лариной прошла бы гораздо веселее, воздействуй на ее воображение заезжие уланы, а не лукаво размеренная бумажная страсть. Т. Д. Ларина — просто дура, она испортила бы себе жизнь не романами, так чем-нибудь другим. Какое отношение, вот интересно, имеет это к современному роману?

Точно, никакого… А что вообще имеет к нему отношение? Умеренная и не в связи с литературой суета в газетах? (Срущие вместе, сказал как-то Негодяев, не различив гонителей и гонимого. Фу, Женя, сказал Аристид Иванович. А вышло-то, что Негодяев был прав.)

Вот так вот.

Евгений не ходит с дурацкими подражалами, о нет! Он друг старика. Он идет рядом, уводит к себе, сидит с ним за одним столом. Прислушиваясь к болтовне учеников — механическому шуму трескучих и звонких голосов, — он молчит, и лицо у него озадаченное, но спокойное. Легко представить, как о нем мыслят адепты, которых не на всякий порог пускают. (Мадам распорядилась запереть не только подъезд, но и подворотню. От них воняет, говорит Мадам, они чего доброго на лестнице нагадят, и вообще. О, это великое слово: “и вообще”. Сказала — как плечом зло дернула.) Но возвышенные души ничем не проймешь. Человек попроще может и обидеться и, в крайнем случае, помыться — а с этими та же история, что с современным романом: понты, вонь и широко, невинно, нагло закрытые глаза.

Он имеет влияние. Он попросил — и вот, пожалуйста, Аристид Иванович, стиснув зубы, читает по пятницам лекции в известном вам кабаке. Как же он читает лекции со стиснутыми зубами? Ага, представьте. Говорит что-нибудь умное, а в самом добрые чувства так и клокочут — и лицо вытягивается в трубочку — и на лице те снисходительность и ядовитое терпение, которые грозят инсультом не потрясенным слушателям, но самому оратору. Почему же он не отказался? Из ложно понятой вежливости. Напрасно философ Кант учил всех нас, что “нет” нужно говорить раз навсегда: в результате, дескать, не придется часто отказывать, — каждый, кому, в той или иной позиции доводилось упражнять свою настойчивость, знает, что через десять и сто “нет” выплюнется-таки “да”, причем домогающаяся сторона заручается поддержкой Справедливости, а подвергнутая домогательствам — Милосердия, и обе обряжают в упорство либо учтивость изъяны собственного характера. Это покойников обряжают. Ну да, так и выходит: изъян в саване добродетели, примирение в гробу. Не угодно ли взглянуть на живую добродетель, озабоченно приникающую к стаканчику?

Нет, не вышло счастья из этой затеи. Несмотря на все усилия Аристида Ивановича, бар стал модным местом. Старикашка сделал из кабака размышляльню (по-гречески — фронтистерий), но народ так и повалил размышлять. Аристид Иванович едко поджимал губы, презрительно поднимал брови, надменно фыркал, высокомерно кряхтел, — но и его адепты поджимали губы, поднимали брови, фыркали и кряхтели, — и посетители тоже старались поджимать, поднимать, кряхтеть и фыркать, за всеми этими упражнениями не успевая осушить заздравный кубок, — и только кое-кто из прежних завсегдатаев пил и уныло таращился на портрет лысого проповедника хереса, нарисованный по памяти художником, который в глаза не видел покойного. И что, похоже вышло? Один в один, но не нашлось Апеллеса, чтобы зафиксировать страшные ожоги, оставленные этим портретом на нежном теле самолюбия нашего престарелого вероучителя. Портрет заказал, оплатил и лично повесил на почетное место Евгений; Евгений всегда садился так, чтобы его видеть, пусть краем глаза; глаза у него становились странные — нетрудно догадаться, что Аристид Иванович гневался. Аристид Иванович, конечно, тоже был сумасброд аутентичный и высокого полета, но его улыбчивый, застенчивый, венеропослушный предшественник своими сумасбродствами привлекал сердца, чего никогда не простит сопернику человек, покоряющий умы.