Потому что тяжело жить, зная, что все на свете — ерунда. В баре вашем… что там сейчас творится… нельзя ли заглянуть? Да Господи Боже, идем, конечно же! Пить надо больше, это вы правильно поняли. Сейчас-сейчас, нажремся чем-нибудь элитным — ром? текила? — до безобразия, поговорим о национальной идее — ведь это манихейство, как Святой Дух, животворит собой на Руси все что ни попадя; что есть наша национальная идея, как не саморазрушение (с попутным истреблением прочего шевелящегося), вражда к жизни, ненависть друг к другу. Вы, мы, Евгений, Аристид Иванович — все запрограммированы на смерть. Хотите сказать, что какие-нибудь американцы не умрут? Умрут, но по-другому. У них смерть — конец всего, что-то, обессмысливающее жизнь, у нас — итог или исполнение, без которого смысла в жизни не было бы вообще. Помните похоронные деньги наших старух, насколько все это серьезно? Мы живем с надеждой быть похороненными как положено. А это пожалуй что и неплохо… А, полегче вам стало? Наливайте, говорите. Пока трезвый, еще как-то стесняешься, но алкоголь не только язык развязывает, но и мысли, когда такое возможно. Мы торопимся — прихлебывая вино, захлебываясь словами, — торопимся сказать нечто непоправимо важное — тяжелые главные слова, — и едва все наконец сказано, стремглав летим в салат и хорошо, если умираем. Ну, еще по одной, не стыдитесь думать! Ой, ну почему мы такие несчастные? Мы не несчастные, мы неприкаянные. Мы живем с мыслью, что вряд ли что-нибудь изменилось в мире, если бы нас вовсе не было. Как это не изменилось бы? А татаро-монголы где бы тогда иго установили? Кто бы заманил в царство холода Наполеона? Проводил полевые испытания социализма? Победил во Второй мировой войне? Где бы всемирная литература раздобыла себе Достоевского, а армии всех стран — автомат Калашникова? Вы еще про балет забыли… да, может, и ига никакого бы не было… ниже татаро-монголов. Все равно мы круче всех! Правильно, наливаем! Пьем! Ой, ну какие же мы несчастные… А все Достоевский! Да, вот именно!.. а почему? Значит, не Достоевский, а татаро-монголы. Которых могло не быть? Да; но заметьте: только в том случае, если не было бы и нас. А раз мы есть — для нас точно припасена какая-нибудь дрянь. Вы думайте, что говорите: не мы же продуцируем всю дрянь на свете? Не мы, разумеется, но мы провоцируем ее появление — как человек, притягивающий к себе все мыслимые несчастья, понимаете? С трудом. Ну-ка еще глоточек. Все, что обходит другие народы стороной, или задевает слегка, или задевает больно, но единожды, нам достается сполна и бессчетно. Наметится в Азии великое переселение — они прутся по нашей территории! Выдумает немец лекарство от скорби — на нас опробуют! Приспичит разгребать говно в Афганистане — нас туда гонят! Приспичит Достоевскому родиться — так именно здесь родится и накаркает! Точно, это заговор. Наливайте! Но, вообще-то, в Афганистане сейчас американцы разгребают. Да, и так разгребут, что опять же все хлынет к нам. Ну почему мы такие несчастные? Пейте давайте, тут еще есть на донышке. На донышке, уже? Поспешили…
А все же куда спешил тот чел на Невском? Чел, который спешил не на свидание?
На пошатывающихся… да-да, шаркающей кавалерийской походкой прошел Евгений сквозь гробовое молчание в свою комнату. (Мадам называет это “кабинет”, и действительно, там есть все, что составило бы счастье какого-нибудь другого человека: огромный антикварный стол под зеленым сукном, огромный антикварный кожаный диван с высокой-превысокой спинкой, антикварные полки с антикварными книгами — полки такие хитроумные, что нужен навык не одного поколения, чтобы справляться с их дверцами, и книги столь затейливые, что и несколько поколений ученых читателей окажутся не в силах лишить потомков их доли трудов и открытий.) Евгений рухнул, завел глаза (ах, потолки старого фонда) и очнулся только следующим утром — правда, невероятно ранним утром — в устрашающе блистающей ванной, где он стоял босиком на девственном кафеле и смотрел в зеркало.
Реальность выплывает из обморока, как вокзал из тумана, или это сознание подобно поезду, который, набирая скорость, вырывается из густого облака дождя? Тот, кто только что видел себя в больном сне, увязает в нем, растерянно смотрит на изменившийся пейзаж — вешки, отчетливая тропинка, которой следовало держаться, чтобы не угодить в трясину, — и не понимает, как быть теперь, паровоз он или пункт прибытия. Именно в этот момент Евгений очнулся и посмотрел на себя в зеркало.